США. PRO ET CONTRA. Глазами русских американцев - Владимир Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Капитал, доход, большие деньги Никаноров, толковавший когда-то с либеральным подъё*ом сочинение Маркса в Питерском университете, ценил и вожделел больше всего на свете. В Америке, куда он прибился, не заручившись ни одной инакомыслью, не бывав ни подписантом, ни хотя полуевреем, Никаноров камнем пошел на дно, отметив по пути с цепкостью истинного совка, что житейские низы в Америке шикарней и добычливей иных карьерных высоток на родине. С тех пор идея богатства, мечта о достатке американского, а не эмигрантского пошиба овладела им как-то неистово, потеснив, а затем и вытолкав взашей те несколько убеждений и взглядов, с которыми он когда-то свалил из России. Например, Никаноров вовсе сбросил славянофильскую идею, с которой носился на первых порах в Нью-Йорке, как карьерно гиблую в среде еврейской эмиграции, где ему пришлось обитать.
Итак, он работал на американском радио, вещавшем на Россию. Трудность была в том, что вещать надо было о культуре, и прежде всего — о литературе. Но именно в литературе Никаноров пасовал. Бывает так — человек восприимчив к идеям, интеллектуально подвижен, даже виртуозен, у него свой стиль, свой словарь, манеризмы — а литературу не сечет. Слеп и глух — хоть плачь! Никаноров и всплакнул немного — когда запоролся в эфире на гениях. Объявил гениальной стопроцентную графомань. Как критик он страдал оценочным астигматизмом. Если критика — это стрельба по целям, Никаноров бил наугад и наугад попадал в цель. То есть очень, очень редко. Отличить верняк от фальшака, талант от фикции было ему не по силам.
И он литературу взненавидел. По радио на Россию он литературу отменил. Не было литературы и не будет. И не надо ее. Нет ни оценок, ни верха-низа, никаких критериев и точек отсчета, ни ступеней, ни рангов, ни критики. Это все придумали упадочные шестидесятники, которых, кстати, тоже не было. Они сами себя выдумали. Как и высокую литературу, которой можно жить и утешаться. А есть масскультура, доступная каждому, кто ее хочет.
А кто не хочет, преспокойно обходится без всякой литературы и ничего при этом не теряет. Большинству литература по барабану. И большинство всегда право. Потребность в литературе — это миф. И свое высокое назначение Никаноров видел в разоблачении этого мифа.
Конечно, это был грандиозный жест — из Достоевского. Мне не дается литература ни с какого боку — следовательно, я литературу отменяю. Слушатели в России были в отпаде. Тем более что крыл он американским опытом. В эфире Никаноров, с трудом разбиравший — на письме и вслух — по-английски, был матёрым аборигеном, всё в Америке схватившим и усвоившим, — и язык, и культуру, и американские архетипы. Для растерявшихся и всё растерявших на родине россиян made in America Никаноров был прост, доступен и неотразим.
К Леве в салон Никаноров ходил по необходимости: для справки о новейшей прозе в России, об авторах — кто даровит, кто интересен, кто дерьмо? — чтобы на другой же день по радио, с баритональной иронией и блеском, выдать новорусской России истину в последней инстанции.
Петров всё порывался разоблачить фигню Никанорова перед Россией. Обрюзглый, слабый, гнилой, с потасканным и испитым лицом — а морда особенно испитая у алкоголиков, вдруг бросивших пить, — Никаноров был нелеп в той роли эксцентрика, буяна, нигилиста, на которой он настаивал и у Левы, и вещая в эфире. Но именно Лева горой стоял за Никанорова. Ценил за грубый ход негативной мысли, за то, как он классно брал Россию на понт, за размах погромного жеста, за его вполне художественный свист. И Петров понимал — Никаноров необходим как острая специя в том человеческом букете, который Лева неутомимо составлял.
Между тем народ собирался. Бруклинцы пришли, как всегда, целой кодлой. Причем никто из них заранее не договаривался в компанию. Как-то так получалось, что на подходе к Левиному дому гости из Бруклина таинственно сходились вместе. И, как всегда, хохотали, пока втекала в дверь вся бруклинская группа. Народу было много — всё знакомая толпа. Разумеется, пришел и Никаноров. Петров моментально увидел — будто читал в биржевой сводке, — как его шансы на сегодняшний успех резко пали. «Ну и дурак! Смелее, наглее — встревай немедленно!» Он ужасно волновался.
Но с ходу встрять ему не удалось. Среди новых лиц оказался курсирующий между Москвой и Нью-Йорком когда-то культовый стильный прозаик, когда-то авангардист и московский плейбой. А теперь слинявший на свободе до такой крайней степени, что единственным его литературным признаком было преподавание этой литературы в американском колледже. В него-то и вцепился со страшной силой бывший теневой поэт из Харькова, сделавший своей специальностью в Левином кружке — поливать эту хапужную, сплошь осиянную генерацию. Всех этих шестидесятников, застивших своим обильным старческим помётом весь горизонт литературной России.
На этой теме торчали долго. И было отчего. За всю жизнь русской литературы не случилось такого хищного клана писателей, сосредоточенных на детоубийстве и похищении славы у будущего. Отвратительны их могильные повадки: будто уходя, они уносят с собой весь священный огонь, и новой литературы не будет. Как в том, их же, анекдоте, где, намылясь из страны, эмигрант выключает за собой свет. Враз лишая молодняк самоуверенности, ярости и хамства. Так гипнотизируют будущее, дав себе время отступить во славе. Отступить наступая.
Типографии заняты под собрания сочинений семидесятилетних шестидесятников. Все дотации — от нищего государства и от воров-олигархов — идут на старцев, на их выхлопные газы. Все поколение объявлено гениальным. Доказательств не требуется.
Помимо и прежде славы — мощный для старческих рук хватательный инстинкт. Все премии, титулы, регалии — однопоколенникам. Так стратегируют славу. Так, физически сходя со сцены в смерть, поколение канонизирует себя. Дикий случай массовой гениальности.
На Олимпе строят совковые коммуналки — нет места для всех достойных. Иконостас в ликах на километр. Все — в нимбах. У кого — крупней, у кого — помельче. Но все равно осиянны.
Рукоположен в классики миловидный лирик Окуджава. В классиках при жизни ходит пустопорожний, изнывающий в прозе от усилий ее чем-то заполнить трудный гений Битов. Поэту Кушнеру, имитатору классики, пишущему как по трафарету, сквозь классический стих, возвращены права первородства — он тоже классик, очевидно, по наследству от гениев, которым подражает. И т. д. и т. п. И всем этим классикам вручены охранные грамоты — от времени, от истории, от критики. Прежде всего — от критики. Таковая не только не допускается, само ее существование — под сомнением у пиарщиков вечности.
Хуже всего: слюноточивые старцы мордуют новые поколения, и без того травмированные распадом отечества. Они уплывают в вечность на своем комфортабельном Ноевом ковчеге, оставляя за собой лишь потоп.
Властное старчество, занятое только деньгами и регалиями, вполне способно задавить нежный и бескорыстный молодняк. Пусть будут в помощь молодым заклинания Велимиром Хлебниковым старцев-упырей своего времени:
«Пусть те, кто ближе к смерти, чем к рождению, сдадутся! Падают на лопатки в борьбе времен под нашим натиском дикарей. А мы — мы, исследовав почву материка времени, нашли, что она плодородна. Но цепкие руки оттуда схватили нас и мешают нам свершить прекрасную измену пространству».