Мане - Анри Перрюшо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не менее знаменательно и то, что жюри сразу же приняло обе его работы. Знаменательна и похвала им в статье Альбера Вольфа, опубликованной при открытии Салона газетой «Le Figaro». Вольф позволяет себе немного уколоть художника, «этого цыгана живописи», но признает: «Мане, несомненно, имеет большое влияние на современность. Именно он нанес удар рутине; он пальцем показал путь, по которому можно следовать, он указал художникам своего времени дорогу к природе». Столь образное толкование смешит Мане. Теперь при встрече с Вольфом он немедленно застывает и вытягивает руку жестом путевого обходчика.
Что ж! Быть может, теперь уже недалек тот день, когда ему – наконец-то! – дадут возможность занять подобающее место. И, испытывая порою энтузиазм, он говорит близким: «Когда-нибудь мои картины будут осыпаны золотом; к несчастью, вы этого не увидите… Успех запоздает, но он несомненен: мои картины попадут в Лувр».
Вся его энергия концентрируется сейчас на искусстве. Невзирая на физические мучения, творческие силы остаются нетронутыми; они будто защищают его, убеждают в том, что болезнь его не сломит. В апреле он написал одно письмо префекту департамента Сены и другое – президенту парижского муниципалитета, изложив в них проекты росписей Зала заседаний перестраиваемой городской Ратуши. «Написать серию композиций, изображающих „Чрево Парижа“, если воспользоваться сегодня уже привычным и хорошо передающим мою мысль словом; людей, принадлежащих к различным корпорациям, в обычной для них обстановке, словом – общественную и коммерческую жизнь наших дней. Я показал бы Париж рынков, Париж железных дорог, портовый Париж, подземный Париж, Париж скачек и садов. На плафоне – своего рода галерею, где были бы изображены в соответствующей обстановке все современные деятели, которые в гражданственном отношении содействовали или содействуют ныне величию и процветанию Парижа». Ответом Мане не удостоили. Но не оказалась бы такая работа свыше его сил? И вообще не был ли весь этот проект чистой воды рисовкой, попыткой художника обмануть самого себя, свою болезнь? Расписывать стены, когда его утомляет даже станковая живопись, когда он может писать только сидя! Но Мане хочет верить, верить во что бы то ни стало. Он не дает себе отдыха и, если кисти падают из рук, хватается за пастельные карандаши.
Давя эту цветную пудру, он портретирует женщин, наводняющих его мастерскую, посетительниц случайных и постоянных, дам полусвета вроде Вальтесс де ла Бинь, этой царицы дорогих связей, чье парадное, украшенное бронзовой чеканкой ложе прославлено парижскими жуирами как «трон, алтарь»[243], а почтовая бумага снабжена девизом «Ego»[244] под графской короной; или светских молодых девушек, вроде Изабеллы Лемоннье, дочери ювелира, свояченицы Жоржа Шарпантье, издателя Золя. Ах! Изабелла, Изабелла, прелестное созданье! В своих холстах и пастелях Мане словно шепчет ей слова нежности, но это очаровательное дитя не слышит или не желает их слышать. «Изабелла с розой», «Изабелла с золотой булавкой», «Изабелла в белой косынке», «Изабелла в вечернем туалете»…[245]
Сколько любви к жизни, красоте, всему тому, что радует взор и сердце, излучают произведения этого неизлечимо больного человека! Но не стоит заблуждаться: его песня прячет лихорадочную жадность человека, над которым нависла угроза. Ибо ликование Мане скрывает смутное, нескончаемое беспокойство. Он не поправляется. Наоборот. Вот уже и правая нога временами теряет гибкость, «не слушается больше».
Мане никогда не принадлежал к числу художников, поглощенных чувством собственной исключительности, необычайности того, что с ними происходит, не устающих вопрошать собственное лицо, пытаясь выведать у него какую-то тайну. Пока он изобразил самого себя только раз, к тому же в манере несколько насмешливой, – то было, когда он распрощался с мастерской Кутюра. Но теперь он уже дважды с кистью в руках анализирует себя, испытующе всматривается в свои исхудавшие черты, с поразительной душераздирающей правдивостью передает скрытую напряженность.
Совсем неподалеку от Парижа, в Бельвю, находится знаменитая гидротерапевтическая лечебница, оборудованная много лучше лечебницы на улице Миромениль. Мане убеждают провести там курс лечения. Он обещает последовать этому совету. Но прежде ему хотелось бы несколько продвинуть свои работы. Еще в июле 1879 года в известном ресторане папаши Латюиля, расположенном рядом с кафе Гербуа, он начал писать новую «сценку современной жизни»: сидя за столиком, некий причесанный по последней моде хлыщ просит о чем-то молодую женщину, слушающую его сдержанно, не без некоторого недоверия. Страница жизни, пронизанная солнечными, светлыми красками. «Ну, сынок, тебя ждут в Салоне награды», – говорит Мане, положив последние мазки на холст и потирая руки.
Поглощенный работой над этим полотном, Мане неделю за неделей оттягивает отъезд в Бельвю. В конечном счете он отправляется в лечебницу примерно в середине сентября.
Поселившись там вместе с Сюзанной, он беспрекословно подчиняется всему, что от него требуют, любому предписанию врачей. Пусть установленный режим строг – несколько раз в день массажи и душ, непременно короткие пешие прогулки, – лишь бы он был эффективен. В конце лета Мане чувствует, что возвращается к жизни. Курс гидротерапии успокоил его издерганные нервы. Процедуры идут явно на пользу, самочувствие его становится гораздо лучше. Он радуется ничтожнейшему благоприятному признаку, к нему возвращается вера.
А тут еще приятный сюрприз: он встречает в Бельвю одну из своих почитательниц, оперную певицу Эмилию Амбр. С давних пор, говорит ему певица, она любит его произведения и всячески их защищает. В промежутках между лечебными процедурами возникают беседы, и вскоре отношения становятся дружескими. Певица – а ей вскоре предстоит турне в Соединенные Штаты – предлагает взять с собой какое-нибудь полотно художника, чтобы показать его американцам. Мане выбирает «Расстрел императора Максимилиана»[246].
Общество Эмилии Амбр развлекает Мане. Но осенью, все еще чудесной в своем уборе цвета меди и золота, Мане заскучал. Деревенская тишина тяготит его. Он тоскует о своей парижской мастерской. Ему так необходимы сейчас шум, движение. Надо, однако, поправиться. Он очень надеется на лечение и будет продолжать его предельно долго, сколько сможет. Необходимо, чтобы в будущем он смог без ужаса и страшных предчувствий вспоминать чудовищный облик Бодлера, его изменившееся лицо с искривленным ртом.