Лабиринт Химеры - Антон Чиж
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Времени не было. Счет его потерян. Времени не будет никогда.
Ванзаров был во тьме. И тьма объяла его. Не было ни страха, ни боли, ни страданий. Как будто он пребывал в пустоте, где нет никаких мучений, а есть только покой и бесконечность. Где-то крутились шестеренки механизма, быть может, он был одной из них или уже выпал, соскочив с плохо смазанного вала. Он не знал, спит ли, который час, темно или светло там, где его нет. Сюда не долетали звуки. Тишина была всем, что его окружает.
Ванзаров не знал, есть ли он. А если он есть, есть ли на самом деле. Не было движения, и мышцы не просили, чтобы им дали волю. Тот, кто был Ванзаровым, не помнил, как пользоваться членами. Он не знал, есть ли у него телесные члены. Принадлежат ли они ему. В пустоте не знаешь: пустота вошла в тебя или ты и есть пустота.
Он пробовал сделать движение и не понимал, двинулся или только подумал, что двинулся. Правый локоть ощутил сопротивление и куда продвинулся, но каким было то, куда он продвинулся, — мягкое или жесткое, холодное или горячее, острое или тупое — не знал ни локоть, ни Ванзаров.
Ванзаров даже не знал, есть ли у него локоть. Или пятки. Что-то там, где, он предполагал, находится низ. Или это не низ вовсе? То, что осталось у него не до конца съеденным тьмой, было мыслью. Он стал щупать себя мыслью, он держался за мысль, как жертва кораблекрушения держится за обломок мачты.
Вначале надо определить положение. Он стоит, сидит или лежит? Под спиной, на всю длину до ступней, что-то было. Надо предположить, что это низ. Ничем иным это быть не может. Вот только Ванзаров не был уверен, что все тело его лежит. Потому что у него не было тела. Оно жило само по себе, а потому мысль и сознание не могли нашарить его во тьме. Если бы можно было потрогать себя за нос, ущипнуть или почесать, то наверняка он определил бы стороны света. Хотя зачем стороны света, если никуда не двигаться. Или он уже двигается?
Быть может, это и есть конец? Быть может, так выглядит смерть, когда ты знаешь, что ты еще есть, и при этом знаешь, что тебя уже нет. Это вот та самая вечность? Та, которой пугал Достоевский — с пыльным углом и паутиной? Если он, Родион Ванзаров, умер, то как он может тогда рассуждать и спорить с собой? А разве смерть может помешать его душе говорить с собой? И разве душа остается, когда тела нет? Куда же ей, бедной, деться? Вот так и витает в пустоте. Как он сейчас. Так что да, похоже на смерть. Когда ничего нет ни вовне, ни снаружи.
Ванзаров постарался определить, дышит он или не дышит. Не было зеркальца, чтобы увидеть на стекле прозрачный туман. Не было тумана, не было ничего. Нет, он не жив и не мертв, он мертво-живой, или живо-мертвый. Хотя это не более, чем предположение, чтобы провести остаток вечности наедине с собой.
Хватит ли у него тем, чтобы говорить с собой? Будет ли он интересным собеседником, чтобы с собой спорить? Или теперь до конца тьмы будет сожалеть, что был так слеп, так самонадеян, так беспечен, что не понял сразу, кто сотворил с ним такое. И допустил, и пропустил. И теперь находится нигде. И что теперь ему так и терзать отсутствующего себя упреками и защищаться оправданиями?
Он теперь знал ответы на все вопросы. Они были просты, логичны, очевидны, как любая истина, когда она рядом, а увидеть ее нельзя по причине слепоты мысли. Но какой смысл от знания ответов, когда тебя нет или у тебя нет тела?
Так умер он или пока еще нет? Какое многообразие вариантов дает полное ничто! А если муки, которыми стращают и в которые мало кто верит на самом деле, уже наступили, и они куда хуже, чем если тебя варят в котле? В котле ты точно знаешь, что это кончится. А это как же? Когда ты сам становишься мучением, и нет никого, кого умолить прервать твое мучение. И сколько оно будет длиться, и длится ли оно вообще?
Или Ванзаров уже сошел с ума и не заметил это? В темноте трудно заметить, что ты уже не тот. Темнота так наполняет, что ничего, кроме нее, не впускаешь в себя. Как бы понять, как угадать: это смерть или только начало? Сколько там предназначено — девять суток на мытарства? Или сорок? Отсчет уже пошел или от Ванзарова требуется что-то еще? Никаких ответов. Ничего, что бы дало хоть зацепку.
Мыслить, мыслить, мыслить, думать. Только в этом спасение. Что бодрит мысль? Стихи. Нужны стихи. Трудные и длинные, чтобы канатом вытягивали наверх. И Родион начал читать «Одиссею», сколько помнил. Слова были знакомы, но смысл ускользал. Кому он читает? Темноте? Зачем ей приключения древнего грека, когда для нее что грек, что немец, что русский равны. Для тьмы они никто, раз она всё.
Но Ванзаров упорно читал дальше:
Я ж осторожным умом вымышлял и обдумывал средство,
Как бы себя и товарищей бодрых избавить от верной
Гибели…
Он услышал себя.
Он слышит себя как будто со стороны! Если бы умер, он не мог бы себя слышать! Это нелогично, неправильно. Так не бывает. Как бывает, он не знал и не мог знать, но в том был уверен. Если есть его голос, есть и его физическая жизнь. Он крикнул, насколько мог набрать силы. Голос был глухой. Как из коробки, но его. Его собственный.
Он жив. Он не умер.
И это очень плохо. Потому что, кроме голоса, который создают незначительные мышцы гортани, он не чувствует ни единой волосинкой. Что осталось от него? Все, что осталось живо и хочет жить. И будет бороться за жизнь. Только духу для борьбы нужно тело. Тела не было, и где его найти в такой темноте, оставалось большим вопросом. Вот когда психологика бесполезна. Прав был Лебедев: лженаука. Хотя без нее — никуда. Только бы добраться до тела, а там уж как-нибудь. Ванзаров стал искать тело со всем старанием и скоро нашел кончики своих пальцев.
Что было не так уж и мало.
Вид Аполлона Григорьевича был страшен. Для полного ужаса ему не хватало золотых стрел, которыми швырялся его тезка с Олимпа.
Лебедев медленно наступал, и с каждым шагом душа Сыровяткина сжималась в мелкий пушистый комочек. Полицмейстер ясно, как прозрение, увидел, что ожидает его в ближайшие секунды. Не поможет ни шашка, ни револьвер. Городовые сунуться не посмеют. Его разорвут на клочки и каждый клочок зашвырнут подальше. Про его гибель от руки великого криминалиста в полиции будут слагать легенды, но Сыровяткин их не услышит. Пожалуй, Лебедева за его позорную смерть даже не осудят. Полицмейстеров много, а гений один. Ну, находился в состоянии аффекта, с кем не бывает. Еще супругу без пенсии оставят в назидание прочим, чтоб лучше воспитывали мужей.
Дальше отступать было некуда. Сыровяткин уперся в край собственного стола. Недурно было бы вообще залезть под него. Но ведь и оттуда вытащат. Лебедев подступил так близко, чтобы одним движением схватить за грудки и уже не выпустить, пока душу не вытрясет.
— Что… вы… с ним… сделали?
Каждое слово звучало ударом молота.
Сыровяткин облизнулся.
— Помилуйте… Ап… Ап… Грич… Господин Лебедев… Да я места себе не нахожу… Уже везде ищем… — лепетал он. — Городовых отправил…