Дневники: 1925–1930 - Вирджиния Вулф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А в четыре часа я должна буду переодеться, умыться и пойти на лекцию Морона в Аргайл-хаус, потом к Молли [Маккарти], а затем на ужин с Сивиллой – надеюсь, на этом моя сегодняшняя беготня завершится. Говорила ли я, что по-прежнему считаю жизнь бегом по кругу и что все еще покорно преодолеваю одни препятствия и радуюсь отсутствию других. Например, если я ужинаю с Сивиллой, мне не нужно идти на ужин с Кристабель. У меня ни разу не было такого настроения, чтобы все эти препятствия показались ничтожными. Потом мы уедем в Родмелл на 6 дней, вернемся в Лондон, отправимся в Кассис, назад в Лондон, в Родмелл, потом осень, зима – опять этот насос! Хотела бы я сказать, что могу не обращать на него внимания. Кстати, мне пришла в голову мысль, что надо начать перечитывать свои книги для нашего Коллекционного издания[860]. Л. и Кеннеди сейчас работают над обложкой. Может, мне сбежать от своих обязанностей и насоса к ним?
Приближаются выборы[861] и день Дерби[862]. Пожалуй, поднимусь наверх и почитаю Пруста, раз уж пытаюсь сочинить несколько фраз о нем для своей проклятой книги – этого камня на шее, тянущего меня на дно. Причина, по которой я не люблю ужинать с Сивиллой, заключается в том, что она требует от меня этого; я должна демонстрировать ей близость, которой она, бедняжка, не может добиться сама.
15 мая, среда.
Пишу, как и много раз до этого, просто чтобы опробовать новую ручку, ибо я колеблюсь – не уверена, смогу ли пользоваться старой. Однако даже у самого лучшего пера всегда обнаруживается какой-нибудь фатальный недостаток. Идеального я еще не находила. А понять можно, только если написать длинную статью. Возвращаться к старому стыдно, но все равно возвращаешься и начинаешь сначала, как река или море Мэтью Арнольда[863] отступает и льнет т.д.
(Хочу сделать пометку, что в ближайшее время прочту всего Мэтью Арнольда).
Ходила на ужин к Сивилле, но, боже мой, как мало смысла в этих встречах, разве что еда действительно вкусная, есть вино, а также определенная атмосфера роскоши и гостеприимства. Хотя на самом деле это скорее одурманивает – тебе навязывают то, за что потом приходится платить. А мне не нравится это чувство. Старый седовласый ребенок [Джордж Огастес Мур] сидел, приподнявшись на своем высоком стуле; волосы белые как лен или шелк; щеки розовые как у младенца; глаза – твердый мрамор; руки будто бескостные и слабые. По какой-то причине он делал мне комплименты, называл авторитетом в области английского языка и даже предложил прислать мне одну из своих книг, что, смею предположить, было сказано просто из вежливости, ведь за этим ничего не последовало[864].
Что мы обсуждали? Кажется, говорили в основном о себе и своих книгах, а еще о том, с какими странными и никому уже не известными людьми он был знаком в далеком прошлом. Я поведала об угрозе лорда Альфреда[865], и это подтолкнуло его к рассказам о Робби Россе[866] и собственных судебных тяжбах[867]. Но он отстраненный проницательный старик, лишенный, я бы сказала, иллюзий и ни от кого не зависящий. Он хотел вернуться на Эбери-стрит пешком, но пошел дождь и его уговорили взять такси. Он рассуждал о Генри Джеймсе, о корректурном листе, который никто не мог прочесть; сказал, что предложение формируется словно облако на кончике пера. «Вы согласны?» – спросил он меня. Эти маленькие комплименты были адресованы моему эссе «Джеральдина и Джейн», которое, по его словам, восхитительно и должно быть опубликовано отдельной книгой. Это не имело ничего общего с фактами. А я вообще склонна думать, что Мур скоро умрет – ему предстоит еще одна операция, но он говорит об этом в своей отстраненной манере[868]. Думаю, подобным творцам надоело все физическое. «Пускай мое тело умирает, – представляю, как он говорит нечто подобное, – лишь бы я мог продолжать формировать предложения на кончике своего пера», – почему бы и нет? Хотя он, разумеется, говорит, что наслаждается телесными удовольствиями. Но в этом я весьма сомневаюсь.
Сомневаюсь я и насчет Клайва. Он, как мне кажется, все время сейчас в дурном расположении духа, мается со своими глупыми эгоистическими замашками – пишет мне, чтобы похвастаться «тайной», а на самом деле хочет выведать что-то у меня, а я отказываю. Клайв похож на Лотти au fond[869]. Лотти, кстати, уволили; говорят, она должна Карин £8, но не может заплатить, из-за чего закатываются сцены, а бедный Адриан, как я представляю, хандрит и сердится в одиночестве и дискомфорте. А Карин, дикая, жестокая и при желании компетентная, судорожно бросается оплачивать счета и приводить дом в порядок за десять минут, тогда как пренебрегала этим много лет. Гнусно и убого все это, а страдания моих друзей едва ли доставляют мне удовольствие.
Я подавлена. Все из-за Брейса. Болезненный на вид мужчина с овальным лицом. Они хотят попридержать любимое мною эссе «Женщины и художественная литература» до весны, а осенью выпустить ненавистные «Фазы художественной литературы», не говоря уже о том, что меня почти заставили написать это[870]. Да еще Роджер намерен приехать в Родмелл, а мне не хочется отказывать ему после своих споров с издательством, поэтому придется много болтать. А потом еще «Philcox» никак не могут закончить мои комнаты, и все из-за проволочек с «Durrants»[871]. Как же медленно движется дело. Нравится мне эта ручка или нет? «Таковы мои печали, мистер Уэсли», – как сказал мужчина, когда слуга подложил в камин слишком много углей[872].
Клайв говорит, что у него есть тайна, которой он не может поделиться, и это раздражает; раздувает сенсацию, как Дотти; хочет, чтобы о нем говорили. Ох, думаю я, вот бы можно было погрузиться с головой в прекрасное чистое воображение и таким образом обрести стимул терпеть эту реальную жизнь!
Но мне нужно как-то закончить свой рассказ о мелких сошках, спуститься к ужину и хоть чем-то порадовать Леонарда. Чем-то веселым. Полагаю, надо поработать над Прустом, а потом скопировать цитаты. Неважно, опробую свою новую ручку в действии и посмотрю, поднимет ли мне это настроение. Ибо очевидно, что все мои страдания – сущая ерунда, а в действительности я самая счастливая женщина во всем Центральном Лондоне. Самая счастливая жена, самая счастливая писательница, самая радостная жительница Тависток-сквер, как я