Вторжение жизни. Теория как тайная автобиография - Венсан Кауфманн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С самого начала своего теоретического творчества Фуко вводит себя в игру – как голос и как тело, а значит, идет тем же путем, что и, каждый на свой манер, Барт или Стэнли Кэвел. Этим он достигает троякой цели: он создает такую концепцию жизнеустройства, которая учитывает напряжение между структурой и ее нарушением и в центре которой, по нашему мнению, стоит идея порогового существа; он сохраняет присутствие философа в философии, возражает против упразднения речевого акта из системы, против недооценки голоса в «порядке»; наконец, он сохраняет равновесие между автобиографией и теорией, препятствуя тому, чтобы первая выродилась в сконструированный артефакт, а последняя – в частное признание.
Фуко завораживает и убеждает тихими тонами, а не резкими криками – лозунгами «смерти автора» vs «жизни как произведения искусства». Нам представляется, что стоит прислушаться именно к этим тихим тонам.
Ребенок. Вор. Бродяга. Любовник. Мы увидим, как Стэнли Кэвел играет все эти роли как теоретик. Сам бы он наверняка сказал, что все эти роли суть не что иное, как формы жизни человека. Прежде чем разобраться во всем подробнее, обратим внимание на прыжок, на восхождение от индивида к человеку: прыжок во всеобщее. Возникает вопрос: не кроется ли здесь философское высокомерие? Оно не должно выпасть из внимания любого, кто обсуждает Кэвела.
Тема высокомерия неизбежно встает для каждого читателя его текстов. Автор постоянно сбивает и перебивает себя, напоминает об уже сказанном, отсылает к тому, о чем еще только пойдет речь, обыгрывает себя и свою роль, донимает читателя собой, удваивается и комментирует сам себя. Неизбежна реакция: у этого человека проблема, а именно проблема с самим собой. Только сразу непонятно, что с ним: разрушен он или же пресыщен, мучим ли он сомнением или же самомнением. Один прилежный рецензент главного труда Кэвела «Притязание разума» (1979)[683] уверен, что знает ответ. Он указывает на «автобиографическое измерение» книги и объявляет, что автор «раздражает» читателя своим «самодовольством» и не должен уйти «безнаказанным».[684]
Рецензент нравоучительно сетует на смешение философии и автобиографии. Действительно, Кэвел не только употребляет местоимение «я», цитируя себя, он много пишет о себе почти во всех своих философских книгах, но прежде всего в работе «Другой голос. Философия и автобиография». Кроме того, в 2010 году он опубликовал объемную (550 с.) автобиографию под названием «Сколь бы мало я ни знал» («Little Did I Know»). На каждом шагу Кэвел нарушает бэконовский завет и кантовский девиз «De nobis ipsis silemus», «О самих себе мы молчим», о котором мы говорили во введении. Почему же Стэнли Кэвел не молчит о себе? Зачем он устраивает все это своему читателю?
Здесь выражается не его личная самоуверенность, а высокомерие философа, которое, конечно, в его случае весьма специфично. Сам Кэвел пишет:
Высокомерие философии не относится к ее секретам. Если я характеризую философию как претензию говорить за все человеческое, а значит, как определенное слишком обобщающее употребление языка, то я обозначаю эту претензию как надменное и незаконное присвоение права говорить за других.[685]
Когда человек бывает высокомерен? Когда он играет, что-то из себя изображает, выдает себя за нечто иное (как правило, лучшее). Он ведет себя так, как если бы он был не просто человеком – актером или менеджером, – а наилучшим из всех. И он не только ведет себя, как если бы… но и верит – или делает вид, будто верит, – что так оно и есть. Он утаивает, отрицает, запирается, не признается себе, что в этой роли он живет вне (и мимо) своей собственной ситуации. Он Великий Притворщик без сценического волнения, Великий Гэтсби без любовных терзаний.
Такая стандартная версия высокомерия, по Кэвелу, это эликсир сегодняшней аналитической философии и многих великих философов прошлого. Они чувствуют себя вправе снабжать собственные суждения претензией на «необходимость и универсальность». В своей профессиональной деятельности они остаются удивительно бездумны, ибо, например, никогда не задаются вопросом, как они вообще оказались в положении, которое, по их убеждению, наделяет их правом на эту претензию. Тем самым они подрывают «внутреннюю сцепку философии с автобиографией».[686] Если Кэвел и говорит постоянно о себе, то, хотя это и может производить впечатление самоуверенности или самовлюбленности, автор имеет в виду другое. Он, напротив, подрывает высокомерие тех, кто постоянно демонстрирует свою бездонную мудрость, не показывая, какими ведрами он ее начерпал: не признается, что, как и любой человек, живет в какой-то повседневности. По-настоящему высокомерен тот философ, кто молчит о себе.
«Первичной сценой» философии является ее претензия на всеобщее и общезначимое – например, когда философия говорит о формах жизни человека. Кэвел присягает на верность этой претензии, и такое признание совершенно логично включает – или даже явно предполагает – готовность философски рассмотреть, тематизировать эту претензию. Поэтому для него философия должна быть автобиографичной или не быть вовсе; она не может быть иной. Кэвел пытается найти для философии новую «высоту звучания». Отсюда – название его книги: «Тон философии», «A Pitch of Philosophy».
Если человек говорит о своей претензии или своем высокомерии, тогда эти претензия или высокомерие уже расколдованы, тогда в его поведение вкрадываются уже «скромность и скудость». И если какой-то философ говорит о своих амбициях делать высказывания о мире, то это может иметь двоякий смысл. С одной стороны, он может настаивать на том, что его речь выходит за пределы его самого, – причем вполне обоснованно, поскольку это речь не только его одного, не только «приватный язык», но всегда такой, который разделяется другими. С другой – он может открыто, осознанно и добровольно признаваться, что именно он что-то говорит и поднимает «голос»:
Философия есть в определенной мере записывание собственных слов, записывание своего внутреннего голоса. А дисциплина, которая наиболее противостоит письму и жизни, – это аналитическая философия. Противостояние письму я истолковал как противостояние человеческому голосу, который предоставляет мне доступ к философии. Если бы меня попросили в одной фразе сказать, зачем нужна эта книга [ «Претензия разума»], то ответ был бы, наверное, такой: «Помочь вернуть в философию человеческий голос».[687]