Забытая сказка - Маргарита Имшенецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще и еще хочется говорить, говорить с тобой, уже рассвело, солнышко пробивается через тяжелые портьеры. Я последний день в Москве, в моей любимой Москве, нет, я не хочу об этом думать… И вот я опять за тем же самым письменным столом, и также утро глядело в окно, и я так же писал всю ночь тебе письмо, нет, письма, их было много… Я писал и рвал, это было тотчас после твоего первого отъезда из Москвы, я ограничился, послав тебе первую телеграмму в Вологду. Помнишь, любимая? С этого и началась наша телеграфная переписка. Но у меня хранится твоя единственная записочка, помнишь, Танюша, это было на второй день моего приезда в твой терем. После экзекуции меня в вашей сибирской бане, ты писала: «Предлагаю халат, несколько стаканов горячего чая и желаю покойной ночи. Вы умница и догадаетесь, почему так, а не иначе. Т. Сначала я ничего не понял, но после нескольких стаканов чая зеркало убедило меня, что в дамском обществе, да еще перед моей Танюшей, нет, я бы никогда не согласился показаться.
Все, что я пишу сейчас, никому не нужно, никому не интересно, это наше с тобой, любимая, только наше. А может быть, потому и потребность, жажда говорить, хотя бы письменно, уверен, сейчас у нас обоих одинакова. Ведь все наши чувства друг к другу молча от нас исходили, мы их понимали, но положили запрет на их проявление, их излияниями не пользовались, а потому вырвавшийся поток сейчас не удержать. Поверишь, я так волнуюсь, что часто вскакиваю, пройдусь по комнате и вновь пишу. Мне кажется, что все еще не все сказал, или не то говорю, или не успею сказать, а время летит, уже семь и, что это Савельич не звонит мне с вокзала?
Где же твой поезд? Где ты, любимая? Увижу ли я тебя сегодня? Господи, только бы еще, еще раз живую, не воображаемую. Прижать к своей груди и поцеловать мои любимые глаза… Боже мой, как ярко вспомнилось… Я тогда зимой, в твоем тереме, чуть-чуть не попался тебе. Сознаюсь теперь, что любовался и целовал тебя, виноват, прости, но спастись успел и, когда ты вошла в библиотеку, я был уже у самой верхней ступеньки, около книжного шкафа. А еще, как я ловко тебя разыграл с лыжами. Ты все избегала крутых спусков, ради меня, конечно, ради моего благополучия, чтобы я не искалечил себя. Сознайся, тебе не раз хотелось оттаскать меня за кудри молодецкие? Я, конечно, ничего не имел бы против, если бы ты это проделала так же, как ты поступала с Николаем Николаевичем. Ну так и мне, повторяю, не один раз с тобою расправиться хотелось, на правах старшего брата.
И еще, Танюша, не посетуй, в большом грехе покаяться должен. Увез я твое серое платье и точный фасон с него, расшитое жемчугом, белое подвенечное ждало тебя… Через Елизавету Николаевну не одно это предприятие свершилось. Знал я от нее, что перед Николой лампаду неугасимую теплишь, говела, как мои телеграммы ждала… Как? Ну да все выпытывал, выведывал, медом сердце свое потчевал. Давно чувствовал, знал, что любишь, но еще даже от себя прячешься… И как же ты была мне мила и дорога в эти минуты, когда твои чудесные глаза говорили: «Пожалуйста, еще не сейчас». Правда? Помнишь? Любимая, разве бы я мог посметь обнять тебя и прижать к моему сердцу, если бы не услышал, что твое сердце позвало меня, крикнув «Дима», тогда, зимой в мой первый приезд. Ты помнишь этот момент нашей встречи в заколдованном домике в лесу? Но и за тобой много недоимок, начиная с двух билетиков. Помнишь, кто первый должен был сдать экзамен по роялю, ведь на обоих было написано «Дима», и при этом столь серьезное лицо… А кто столкнул меня с ледяной горы? А кто назвал меня «Митька — зверь»? А какая это хрупкая, изящная, сказочно волшебная дама в сером платье лихо прокатила меня на паре по тракту, воспользовавшись обманным путем кучерским тулупом. За все это и за многое другое тебя нужно было бы целовать с придушиванием, как делала это Настя-цыганочка, приговаривая: «Вот тебе, вот тебе».
О! Танюша, любимая, почему тебя нет со мной, вот сейчас, сию минуту? Ты, конечно, не ожидала, что твой Дима так болтлив, но главное, все, что я пишу, мне кажется, что все это не то, что я хотел сказать. Может, за эти одиннадцать суток какого-то неестественного напряжения, я утратил логику, здравый смысл, или, или меня жжет все время одна мысль, что ты остаешься совершенно одна, совсем одна. Я знаю, знаю, что ты сейчас скажешь, хорошо также знаю, что ты сильная духом, с большой волей, все это не то, родная, любимая, а то, что ты останешься с пустой душой. И еще, сделав так, прошу, успокой меня, не живи в чудесном нашем домике в лесу одна. Сейчас война, время грозное, а потом еще будет хуже, успокой меня, сделай так, прошу.
Вот теперь я написал то, что хотел сразу сказать, когда сел писать, что не давало мне покоя, так тревожило. Нет-нет, Танюша… Не хочу ни одного слова уныния, ни тоски… У меня еще десять минут, и я верю, что увижу тебя. Савельич привезет тебя в последнюю минуту… Да, да, я верю, я жду тебя. Храни тебя. Господь, храни свою душу. Как трудно оторваться, чувствую, что письмо получилось несвязным, но перечитывать нет времени.
Танюша, прощай, моя любимая, моя Заморская Царевна.
Сколько раз перечитала, не знаю. Сумерки темнели, строчки сливались. Письмо знала наизусть, но важно читать, читать его без конца… Ведь говорил, думал, писал Дима, Дима живой… Каждое слово, каждая буква жили… На бумаге письма лежала его рука, его синие-синие глаза провожали каждое написанное слово… Ведь он же говорит сейчас со мною… И говорит в последний раз…
Иллюзия меркла вместе с сумерками, и Дима все больше и больше уходил в безответную тишину мертвых.
* * *
Пора кончать. За время войны мое кладбище увеличилось. За Димой вскоре последовал Борис, уйдя на войну добровольцем, о чем сообщила мне его мать. Он не написал мне ни одной строчки после своего отъезда из домика в лесу. Ушел Михалыч, ушла Елизавета Николаевна, и последней ушла мать. Довольно слез, оплакивать уход каждого я не в состоянии, да и Вас надрывать не к чему.
Только вот, что сказала мне моя молчаливая мать за несколько часов до смерти:
— Ты все знаешь… И я, как и твоя бабушка Марфа, это ее имя в монашестве, молись о ней… Также бы давно ушла в монастырь, да тебя одну оставить нельзя было… — она говорила с большими паузами, — всю жизнь молила Господа, чтобы ты пришла к Нему, да будет Его святая воля, не пропадет молитва матери…
Она надолго умолкла, как бы набирая силы еще что-то сказать.
— Красота твоя губила душу твою… За троих… других не знаю… Моли Господа простить тебя, — ее голос ослабевал, она говорила все тише и невнятнее: — Иссушила ты душу Николая Николаевича и Бориса… Дима был счастливее, но и он…
Она не закончила и впала в забытье. Я застыла, окаменела. Мать знала обо мне больше, чем я предполагала. Мне казалось, что она еще что-то хотела, должна была сказать, я сидела тихо, не спуская с нее глаз. Мне показалось, что она беспокойно шевелит рукой под одеялом. Я открыла край, ее рука держала карточку отца в военной, форме, а губы беззвучно шевелились, я близко наклонилась.
— Со мною в гроб, — прошептала, делая последнее усилие, положила руку на мою голову: — Благословляю…