Белые одежды. Не хлебом единым - Владимир Дмитриевич Дудинцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Давай продолжай уж… — Федор Иванович отложил газету.
— Вчера пристали: «Это у тебя обручальное?» — «А как же, — говорю. — Я уже полмесяца в брачном полете». — «Врешь! А где свадьба? Мы тебя не пропивали!» Я говорю: «Свадьбу буду праздновать вместе с крестинами». Фату я, конечно, никогда не надену. А небольшое пропивание придется устроить, а? Для самых близких. Закончится учебный год, тут и устроим.
Федор Иванович был согласен. И они замолчали. И Лена опять занялась мушками.
— Нет, я так бы и осталась мухой-девственницей, — вдруг заговорила она, — если бы не встретила тебя. И за тебя я не просто так выскочила. Имей в виду. Не просто, а потому что ты — Федор Иванович. Ты еще Федор Иванович?
В этом последнем вопросе и была вся суть начатого ею разговора. Гибельная суть. Он мгновенно понял это.
Дня три назад в поведении Лены чуть проступил новый тонкий оттенок. Этот рубеж обозначился вечером. Кто-то позвонил, Федор Иванович открыл дверь и увидел худенького юношу в неопределенном вислом сером полупальто. Почти мальчик, с вихрами коротко остриженных волос, бледный, должно быть студент, стрельнул в него строгими глазами, помолчал и спросил Елену Владимировну. Федор Иванович хотел было пригласить его в коридор и позвать Лену, но она сама, слегка оттеснив его, продвинулась в дверь и, взяв юношу за руку, провела его в большую комнату. Федор Иванович шел сзади. Юноша оглядывался на него, не решаясь передать Лене письмо, которое уже достал из кармана. Лена подняла на Федора Ивановича глаза. «Неужели не догадываешься?» — сказал ее приказывающий жест, и он, пройдя в спальню, тихо прикрыл за собой дверь.
Он сидел на своей постели в темной от поздних сумерек спальне и смотрел на яркую щель в двери. И это тянулось, наверно, минут сорок. Потом дверь приоткрылась, в нее проскользнула Лена, протянула руку:
— Карандаш, карандаш дай скорее…
Федор Иванович дал ей свой карандаш, и она сейчас же скрылась. Она все время заботилась о том, чтобы дверь была закрыта и чтобы он не увидел того, что делалось в большой комнате. Но во время ее ловких предусмотрительных манипуляций с дверью внимание Федора Ивановича за долю секунды произвело моментальный снимок: посреди комнаты в море электрического света стоит незнакомый юноша, растопырив руки, распахнув обе полы своего короткого пальто, и там на специально прошитой подкладке рядами блестят стеклянные пробирки, заткнутые комками ваты. Этого снимка и всех осторожных движений Лены было достаточно. Федор Иванович сразу понял, что Лена снабдила своими мухами присланного откуда-то смелого, преданного делу ходока. Видимо, где-то в другом городе было еще одно «кубло», менее обеспеченное, нуждающееся в помощи.
Он ни слова не сказал Лене об этом своем открытии. Но впервые заметил: в речах ее появилась настороженная обдуманность. Появилась — и уже не исчезала. И их обоих понесло куда-то чуть заметным течением.
— Конечно, я знаю, — вдруг сказала она в это же воскресенье, но часа на три позднее. Значит, держала это все время в голове! — Я знаю, — сказала она, — что ты — это ты… Ведь иначе и быть не может, правда? Характер у тебя такой: ты ищешь истину. И признаешь только ее. По-моему, никому не своротить тебя с этой дороги. Так? «Куда это я должен свернуть? — спросишь сразу. — Покажите, куда нужно сворачивать. Куда и зачем? Представьте мне ваши соображения. Докажите!» Так ведь? Но вот я все же… — она мучительно потупилась, — все же я… никак не пойму. Зачем тебе твой Касьян? Белые одежды свои ты прикрыл, это хорошо. Но зачем ты должен, как ты говоришь, отираться там среди дураков и подлых душонок? Вот я… Ну и я немножко маскируюсь. Но я же иду своей дорогой…
— А куда идешь — знаешь? — не удержался, спросил Федор Иванович. Сейчас он был близок к тому, чтобы открыть ей всю свою тайну. «Надо будет поговорить с Иваном Ильичом. Надо ей открыть», — подумал он.
— У тебя такие крылья, Федька. Почему не летишь?
— А почему ты считаешь, что у тебя есть право требовать, чтоб у меня был какой-то полет? — спросил он, крепко держа себя в руках, потому что она все время трогала ручку запретной двери.
— Есть право. Если я доросла до того, чтобы понять этот полет, и если есть уже такие люди, что летят, то я могу, имею право требовать полета и от тебя. И ожидать.
— А если это невозможно?
— Тогда может быть плохо…
— А знаешь, это вовсе не обязательно, чтобы ты видела, как я лечу. Лоэнгрина помнишь? «Лишь имя в тайне должен он хранить» — эти слова помнишь? А как имя откроется, Лоэнгрина уже не будет. Ты этого хочешь?
— Тут Лоэнгрин, там святой Себастьян… Можно даже запутаться… — И она неуверенно, по-чужому хихикнула.
— Ты уже путать начала меня с этим… с этим…
— Сам говорил, что нужно знать, а не верить. Вот я и хочу… Мне кажется, что ты слишком преуспел в деле мимикрии. У белого медведя только и есть одно, что выделяется на фоне снега, — черный нос. А ты и его лапой закрыл. Как же я увижу, где снег, а где медведь?
— Так это он когда к тюленю крадется…
— А вдруг этот тюлень — я? Мы все там тюленями себя чувствуем…
— Ленка! — Он бросился к ней, обнял.
Она смело глядела на него сквозь большие очки.
— Он говорит, что ты — правая рука Касьяна. Незаменимая.
— И ты веришь?
— Федька! Для чего ты связываешься с ними? Что тебе там надо? На что тебе эта должность? Они же тебя покупают! А может, и купили уже, а ты еще не видишь сам. Лоэнгрин — это у тебя самооправдание, ты чувствуешь зло в себе и стараешься замаскироваться добром! Сам для себя. Мне со стороны виднее. Вот так и происходят почетные капитуляции… Давай уедем из этого города!
Они оба старались разбить стену непонимания, а она поднималась все выше.
— Уедем, а? — Лена делала последнюю попытку спасти себя и его. — Будем где-нибудь на сортоиспытательной станции. Будем ходить в телогреечках в стеганых. И никто не будет знать, что под этими телогреечками прячется самая большая, самая верная… вот это самое слово… которое любит темноту, тайну и иносказание…
— А ты сможешь оставить своих?
— Свое кубло, хочешь сказать? — Она замолчала, увядая. — Конечно нет. Не оставлю.