Магия отчаяния. Моральная экономика колдовства в России XVII века - Валери Кивельсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Учитывая, насколько распространенными и жестокими были официально назначаемые пытки – к ним вполне открыто применялись такие определения, как «накрепко» и «бесщадно», – эти сомнительные средства защиты едва ли были чем-то серьезным и эффективным. На тот случай, если средневековое общество представляется кому-то уютным и гармоничным, мы процитируем еще один фрагмент из записей по делу Катеринки и ее любовника Микитки, сразу же рассеивающий все иллюзии. Когда его пытали в третий раз, «тот Микитка говорил те же речи а ево сожгли огнем. И на огне Микитка не винился ж не в чом и был на огне до тех мест пока места умолк речей не каких и кричания у нево не сталось. Снесли с огню замертва»[414]. В следующей главе мы остановимся на том, какие рациональные соображения побуждали суд назначать пытки. Сейчас отметим лишь, что, несмотря на готовность судов подвергать подозреваемых этому бесчеловечному и расчеловечивающему испытанию, вездесущая моральная экономика давала все-таки наименее защищенным жертвам иерархического порядка кое-какую защиту и возмещение.
Спроецированная вина и обвинения, выдвинутые из страха: рассказы хозяев
Не одни только колдуны и судьи разделяли чувство справедливости и брали на себя обязательства, налагаемые патерналистской традицией, делая их основой для своих действий. Даже жестокие хозяева и распускавшие руки мужья неявно признавали своим поведением, что они перешли границы приемлемого. Видимо, будет справедливо сказать, что большинство из тех, кто в двадцать первом веке узнает о жизни Машки, Фетиньицы или Катеринки, проникаются сочувствием к этим жертвам своих хозяев, последние же нисколько не вызывают у них симпатии. Между тем стоит выяснить и точку зрения самих хозяев – и, пожалуй, это еще важнее. Поведение хозяев во время расследования и процесса говорит очень много о том, как хорошо они сознавали собственную уязвимость перед лицом своих слуг, жаждавших мести (и вполне обоснованно).
Молчаливое признание хозяина в том, что он перешел черту, могло принять две формы. Во-первых, обвинения в колдовстве выдвигались против тех домашних слуг, которые в наибольшей степени страдали от жестокости и насилия своих господ. Во-вторых, когда о зверствах хозяев становилось известно, многие из них пускались в бега, тем самым признавая факт дурного обращения. Когда князь Михайло Шайдяков с женой заболели, мысли их обратились к служанке из ближнего круга, которой они причинили зло. Когда Семен Фролов испытал недомогание, выпив отравленного питья, когда брат крестьянина Луньки скончался от загадочной болезни, они с тревогой вспомнили о тех, кто затаил на них обиду, и притом справедливую. Когда князь Семен Елецкой заставил Катеринку и ее товарок признаться в попытке наслать порчу на него, княгиню и их неродившегося ребенка, это могло отражать беспокойство по поводу того, как жестоко он обходился с ней (среди прочего, отказав выдать замуж). Месть Катеринки настигла его, и в каком-то смысле он, должно быть, понимал, что заслужил это. Невозможно сказать, насколько эти нарушители границ признавались сами себе – на сознательном, а может, на подсознательном уровне, – что были неправы, насколько ясным было их понимание ситуации, но готовность, с какой они выбирали своих жертв и затем обвиняли их, говорит о некоей проекции собственной вины. Поскольку все эти истории о колдовстве известны нам только из рассказов хозяев и вынужденных признаний обвиняемых, будет разумно видеть в предполагаемых колдовских действиях не столько «оружие слабых», сколько проекцию вины сильных. Иными словами, учитывая особенности судебных допросов, мы не можем сколько-нибудь точно оценить достоверность признаний или то, какая реальность стояла за обвинениями. Однако мы можем с уверенностью сказать, что хозяева достаточно сильно страшились недовольства своих слуг – и потому обращались в суд.
Объясняя поведение хозяев виной и страхом, мы, конечно, опираемся на недоказуемые гипотезы относительно работы сознания, которые неизбежно вызовут возражения. Психологический механизм проекции возвращает нас не к «моральной экономике» Э. Томпсона, а к другому теоретическому направлению, по которому пошли в начале 1970-х годов специалисты по Англии в раннее Новое время. В своих новаторских трудах, посвященных английскому колдовству, Кит Томас и Алан Макфарлейн забрались в туманную область на стыке таких понятий, как психология вины и применение общепринятых моральных правил. Признавая важность «отказа в милосердии» как катализатора обвинений в колдовстве, они исследовали то, каким образом меняющиеся моральные предписания претворялись в магические верования и практики, а также в страх. Обедневшие пожилые женщины обычно не скатывались в полную нищету, поскольку могли рассчитывать на поддержку соседей. Чаще они просили оказать им различные услуги или дать немного продуктов – например хлеба и молока. Как раз в это время – на рубеже XVI и XVII веков – благотворительность в Англии, из-за демонтажа католической церковной структуры, утратила статус главной добродетели, были приняты Законы о бедных, содержавшие формальные требования к оказанию помощи беднякам и предусматривавшие создание соответствующих официальных институтов. Таким образом, стимулы к частной благотворительной деятельности резко ослабли. Согласно Томасу и Макфарлейну, столкновение новых, «облегченных» норм