Николай II - Сергей Фирсов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обыкновенно дату разгона Второй думы и издание нового избирательного закона, существенно уменьшившего число выборщиков, — 3 июня 1907 года — рассматривают как важную веху в политической эволюции самодержавной власти. С этим трудно спорить. Первая революция завершилась, за «успокоением» последовали «реформы». Но могли ли реформы исправить отношение к власти и к монарху, реанимировав «исконный монархизм русского народа», вернув царю доверие мужика? Ближайшее будущее дало ответ на этот злободневный вопрос.
***
«Успокоение» вовсе не есть «выздоровление» подорванного революцией социального организма. Скорее всего, можно говорить о стабилизации болезни, излечить которую хирургическим способом для самодержавной государственности было невозможно. Парламентаризм в России утверждался в условиях политического стресса, порожденного неудачной войной и масштабной революцией. Образованное меньшинство, желавшее изменения принципов управления огромной империей, не могло рассчитывать на сколько-нибудь серьезную поддержку «народа» (преимущественно крестьянства), ибо сам этот народ был политически непросвещен, понимая свободу как право распоряжаться господской землей. Не было подготовлено к новой жизни и русское офицерство, в большинстве своем совершенно незнакомое с государственным правом, идеей ответственного министерства, с программами политических партий. На тех, кто интересовался подобными вопросами, смотрели косо. Генерал Н. А. Епанчин, прекрасно знавший эту среду, вынужден был констатировать: «…и в 1905 г. мы недалеко ушли от солдат 1825 г., которых уверили, что „конституция“ — супруга Цесаревича Константина Павловича. Одни считали манифест 17 октября 1905 г. актом, даровавшим России конституцию, а другие считали, что самодержавие осталось, „как было встарь“». По его убеждению, многие не знали, что такое на самом деле самодержавие, смешивая его с деспотизмом. Даже в окружении царя, среди его семьи, царедворцев и высших сановников (разумеется, не всех) было такое же «неведение о конституции» и страх перед ней.
В подобных условиях проходила реконструкция всего здания российской монархии; трансформировалось отношение к монарху. Даже в среде тех, кто в силу своего положения должен был проявлять знаки уважения к монарху — как носителю верховной власти и помазаннику Божьему, не считали необходимым скрывать пренебрежение к Николаю II. Генерал Епанчин вспоминал, что в день рождения царя, 6 мая 1906 года, на обеде у графа А. Д. Шереметева титулованные служилые лица, придворные, лица императорской свиты демонстративно не желали поддержать тост хозяина за здоровье Николая II.
Итак, царь перестал восприниматься как священная особа не только оппозиционно настроенными «верноподданными», но и теми, кто должен был служить ему «не за страх, а за совесть». Получалось, что личность — это далеко не всегда то, что она символизирует. Символ оказывался девальвированным, если личность не соответствовала ему. Потому-то, думается, бессмысленно винить придворных, равно как игнорировать отзывы о царе консервативных защитников монархического принципа. Революция стала для них временем глубокого пессимизма, нескрываемого разочарования в самодержце и его правительстве.
Даже такой столп монархизма, как Л. А. Тихомиров, еще накануне революции 1905 года вынужден был констатировать, что сорганизованная Александром III монархия «распалась вдребезги и обнаружила свою полную несостоятельность». Монархия для него — это государство, спаянное волей самодержавного государя, осознающего свою власть и последовательно ее утверждающего. Таким последовательным самодержцем был отец Николая II, но сам он вел себя иначе. За несколько дней до Кровавого воскресенья Тихомиров записал в дневнике информацию С. А. Нилуса (уже упоминавшего ранее публикатора скандальных «Протоколов сионских мудрецов») о том, что «государь молится и плачет», заметив, что хотя царя и жалко, «а Россию еще жальче». Он «не умеет сделать, что нужно, и ведет себя и весь народ в полон жидовско-русско-польско-финско-немецкой интеллигенции». При этом и консерваторы, по Тихомирову, «либо глупы, либо мошенники», не знают монархию и презирают «серьмягу» (то есть простой народ, крестьянство). «Ну а серьмяга молчит и не имеет никаких способов заговорить. Гнусная организация государства погубит царя и народ».
«Серьмяга», впрочем, достаточно скоро заговорила, способы нашлись, однако радости это монархисту Тихомирову не принесло — он рассчитывал на другое. Он начинает ругать страну, называть ее «погибшей», «презренной», «развратной», «идиотской», а правительство — «гнусным». Что толку? Спасения он не видит, а революцию — чувствует, понимая неизбежность многолетней резни и насилия. Все плохо, и выхода из беспросветного положения не видно — «вот что значит абсолютистская монархия! — записал в дневнике Тихомиров 14 марта 1905 года. — Каких-нибудь 10-ти лет достаточно, чтобы сокрушить себя и погубить страну» (курсив мой. — С. Ф.). Читаешь эти признания и удивляешься: кто их автор — неужели правоверный монархист, некогда порвавший с революционными увлечениями молодости? Ведь произнесенное — приговор абсолютизму справа. По логике Л. А. Тихомирова выходит, что принцип только тогда действен, когда его носитель оказывается в силах нести бремя монархии. Но ведь существует фактор случайности: характер запрограммировать трудно. А результат один — неизбежная революция.
Придерживавшийся правых взглядов юрист Б. В. Никольский тоже патетически рассуждал о том, что «революция есть ослабление дисциплины как таковой в народах и государствах», полагая, что ослабление этой дисциплины идет только сверху. «Ослабела идея наверху — ослабела вера — ослабела власть — вспыхнул мятеж». Власть в России — это царь. Соответственно, если слабый царь, то и власть слабая. Формула проста и очевидна. Не изменилось у Б. В. Никольского представление о царе и после того, как он встретился с ним на аудиенции 2 апреля. Человек наблюдательный, Никольский подметил удивительную нервность самодержца, назвав ее ужасной, и 3 апреля оставил в дневнике такую запись: «Он, при всем [своем] самообладании и привычке, не делает ни одного спокойного движения, ни одного спокойного жеста. Когда его лицо не движется, то оно имеет вид насильственно, напряженно улыбающийся. Веки все время едва уловимо вздрагивают. Глаза, напротив, робкие, кроткие, добрые и жалкие. Когда говорит, то выбирает расплывчатые, неточные слова и с большим трудом, нервно запинаясь, как-то выжимая из себя слова всем корпусом, головой, плечами, руками, даже переступая. Его фигура, лицо и многое в нем понятно при мысленном сопоставлении монументальной громады Александра III с зыбкою и легкою фигуркою вдовствующей императрицы. Портреты совершенно не дают о нем представления, так как, при огромном даже сходстве, портретом трудно передать нервную жизнь лица. В этом слабом, неуверенном, шатком человеке точно хрупкий организм матери едва-едва вмещает, того и гляди — уронит или расплещет, тяжелый крупный организм отца. Точно какая-то непосильная ноша легла на хилого работника, и он неуверенно, шатко, тревожно ее несет. Царь точно старается собраться в одно целое, точно судорожно держится, чтобы не рассыпаться на слишком для него тяжелые черты лица. В нем все время светится Александр III, но не может воплотиться. Дух, которому не хватило крови, чтобы ожить» (курсив мой. — С. Ф.).