Хозяйка Серых земель. Люди и нелюди - Карина Демина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не в грозу.
— …отдохните… вашим спутницам отдых, как мне кажется, не повредит. Отдых никому не повредит, особенно перед важной встречей.
Небо гремело.
Лихослав слышал голос его, все голоса, которых стало вдруг множество. Он слышал плач прошлогодней листвы, которой уже почти не стало. И грохот копыт.
Звон сбруи.
Скрежет древних столпов, на которых небо держалось. Он слышал и голоса стаи. Его волки распластались на брюхе, чувствуя приближение того, в чьей воле, в чьей силе было обратить их прахом. И, очнувшись ненадолго, они страстно желали этого.
Они, но не Лихослав.
Гром.
Тяжелые копыта давят землю. И конь хорош.
Он соткан из мрака и горя, разбавлен слезами, стреножен молитвой. Копыта его — слепая вера. И удары их что удары колокола.
Дрожат опустевшие храмы.
Пугают нежить.
И тот, что восседает на спине коня, слеп, но готов разить.
Имя его забыто.
Проклято.
Прах развеян, смешан с землею, с плотью мира. Скреплен Словом, отголоски которого звенят на щите.
Медью ли?
Серебром.
И он, способный переломить хребет Лихослава одним ударом плети своей, долго смотрит. Примеряется. Руку заносит, но не бьет.
В руке этой — плеть волосяная. Такая коль и приласкает, то до крови, до смерти. И волки уже не волки, но люди в волчьей проклятой шкуре, спешат подползти, ложатся под копыта коня, жаждут этой ласки, которая ныне — милосердие.
Но он, облаченный в плащ из свежих шкур, не привык быть милосердным.
— Вставай! — Голос его гремит, и ветра отступают, и души из свиты падают наземь белым колючим инеем.
А Лихо лежит.
Та часть его, которая не человек и никогда-то человеком не была, жаждет вскочить, прижаться к голой ноге всадника. Она знает, что на колючий хребет упадет ладонь, тяжелая, тяжелей проклятого неба. А после тот же громовой голос велит:
— Ату…
И загудят охотничьи рога Вотановой охоты.
Имя?
У него нет имени. Он, Хозяин и Владыка, стоит выше имен, выше мира. И воля его сметет волю человека… или нет?
Лихо лежал.
Скулили волки, будто дворовые псы. И волосяная плеть обожгла плечи, едва не переломив хребет.
— Вставай! — во второй раз повторил тот, кого Лихослав не смел ослушаться.
И вздрогнул. Поднялся почти. Но вновь лег, распластавшись на голых камнях. И голос, который был рожден задолго до первого грома, пророкотал:
— Вставай… и исполни, чему суждено…
…он, этот голос, говорил об охоте. О следе кровавом добычи, которой мнится, что она хитра и ловка, достаточно хитра и ловка, чтобы уйти с пути.
Она петляет.
Меняет имена. И прячется в ничтожных коробах человеческих жилищ. Она спешит к храмам, чтобы, спасаясь от возмездия, преклонить колени у алтарей. Поставить свечи.
Или сыпануть золото, как будто бы ему, ныне гневливому, нужно золото. Редко кто догадывается дать кровавую цену, а еще реже жертвуют собственную кровь…
Откуда Лихо знает?
Не он, но суть его, подаренная в возвращение древнего обычая. И если эта суть возьмет ныне верх, то вновь полетит по-над землей Проклятая охота…
Нет.
Не ради них, грешников, которые, быть может, и заслуживают быть растерзанными сворой, но ради себя. Он не Вотанов пес, пусть Вотан полагает иначе.
Он человек.
Пока еще.
И когда к загривку потянулась рука, огромная, сам вид которой заставлял ту, другую сущность сжаться, взвыть от счастья и страха одновременно, Лихослав оскалился.
— Ишь ты… — Рука не прикоснулась.
Наверное, и боги не хотят быть покусанными.
— Ну… гуляй тогда… глядишь, чего и выйдет.
Он не был зол, скорее удивлен. И весел.
И рог запел иначе, уже не грозно, но упреждая. А плеть обожгла конский бок, и жеребец Вотана взвыл, заглушая голоса ветров. Покачнулось небо, но удержалось, не рухнуло наземь. Мелькали тени, кривлялись, звали за собой. Материли беззвучно. Завидовали, наверное. Им, многажды проклятым, судьба до самой кончины мира не знать ни тишины, ни покоя… Лихо теней не слушал.
Он лежал, вытянув шею, устроив голову на лапах. И, закрыв глаза, наслаждался теплым летним дождем, от которого сладко пахло свежескошенной травой и хлебом. И запахи эти будили память.
Дразнили близостью той, которая удерживала человеческую часть его души.
Лгали, конечно.
Откуда было взяться ей здесь?
Камень за пазухой придавал ему весомость.
Из полицейского протокола
Новый жилец, которого в глубине души пан Вильчевский полагал истинным источником всех своих бед — он не задумывался, откуда взялось это предположение, да если бы и задумался, то не пришел бы к выводу сколь бы то ни было внятному, — повадился являться за полночь.
И это было преподозрительно.
Впрочем, не только это…
Кто он есть? Откудова прибыл? Он, конечно, назвал панне Гуровой место рождения, да и в книге регистраций отметиться изволил, но сие не избавляло от вопросов. Напротив, чем больше размышлял пан Вильчевский, тем к более странным выводам приходил.
Гавриил молод.
Сирота, и круглый, что вновь же невозможно, поелику даже у самого пана Вильчевского родня все ж в наличии имелась в лице троюродных теток, с которыми пан Вильчевский не знался из принципа и еще потому, что почта за открытки брала совсем уж безбожно. А этот, выходит, один-одинешенек…
Но при деньгах.
А откудова в нонешнем мире у сироты деньги? И главное, что счету им не знает, швыряется что туда, что сюда… Подозрительно?
Весьма.
В библиотеку вот ходил… будто бы в городе иных каких мест нет. Сам пан Вильчевский книги не жаловал, почитая сие времяпровождение пустым. Библиотекам и иным заведениям, существование которых представлялось ему неоправданной тратой налогов, им же, паном Вильчевским, честно уплаченных, он предпочитал Кальварский рынок, в народе именовавшийся Блошиным. Там-то порой попадались прелюбопытные вещицы да за сущие медни… впрочем, медням, в отличие от некоторых, пан Вильчевский счет ведал.
И на рынок уж неделю как не заглядывал.
Следил за постояльцем.
Однако либо следил неумело, либо постоялец оказался куда хитрей, нежели сие представлялось пану Вильчевскому изначально, и от слежки ушел… как бы там ни было, уж пятый день кряду он терял Гавриила в парке.