В окопах Сталинграда - Виктор Платонович Некрасов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ладно, — сказал Сергей и, помолчав, спросил: — Рентген делали?
— Делали.
— Ну и что?
— Ничего. Срастается. Но поваляться придется.
Опять помолчали.
— А он не летчик? — опять спросил Сергей.
— Кто?
— Да этот самый Куценко.
— Нет. Со мной в институте учился.
— А то у нас тоже один Куценко был. Во второй эскадрилье.
Опять помолчали. Разговор явно не клеился. Сергей, лежа на животе, ковырял ножом землю, потом повернулся.
— Не сердись, капитан. У меня бывает такое. — Он улыбнулся, и в улыбке его неожиданно появилось что-то виноватое. — Контуженый все-таки. Псих. Надо считаться.
Николай пожал плечами.
— А Васька вот не был. Ты знаешь — и водки не пил. Настоящий был человек. Такого теперь не сыщешь. Два года вместе летали. С «ишаков» еще начали. Потом на «лавочкиных». На «Ла-5» — знаешь?
— Хорошие, говорят, машины.
— Первый класс. Почище «фоккера». И вооружение дай бог. В какой хочешь бой ввязывайся. И ты б видел, что Васька на этой машине выделывал. Уму непостижимо. Ты был на Курской?
— Нет, не был.
— Жаль. Были там дела в воздухе. И ты б видел, что он там вытворял.
Сергей стал рассказывать о воздушных боях. Как все летчики, он неистово жестикулировал и несчетное количество раз повторял слово «бенц», заменявшее ему по меньшей мере десяток других слов.
Откуда-то, очень издалека, донесся звук летящего самолета. Его долго не было видно, потом он появился — крохотная, едва заметная точка.
Сергей уткнулся лицом в землю.
— Слышать не могу.
Самолет долго кружился, потом улетел, остался только длинный серебристый, медленно расплывающийся в высоком небе след.
— В тот день Васька как раз девятого фрица сбил. Еще б одного, и получил бы «Героя».
Сергей лег на спину и долго так лежал, закинув свои черные от загара руки за голову.
— Я знаю, что ты обо мне думаешь, капитан, — произнес он после нескольких минут молчания. — Сказать?
— Говори.
Сергей усмехнулся и скосил глаза на Николая:
— Распутный малый, приземлившийся летчик, работать не хочет, спекулирует своим протезом… Так ведь? Правда?
— Не совсем, но…
— Приблизительно? Да? Нет, брат, не приблизительно, а точно. Абсолютно точно. — Он помолчал. — А почему это так? Если это действительно так, то почему?
— Ты ж не хотел об этом говорить.
— Тогда не хотел, а сейчас хочу.
Он перевернулся на живот и, запустив руки в волосы, посмотрел на Николая своим обычно насмешливым, а сейчас настороженно-вопросительным и каким-то не допускающим к себе взглядом, который как будто говорил: «Я вот тебя спрашиваю, но отвечать мне не надо, ты все равно не сможешь, я сам себе отвечу».
— Мне вот недавно одна цыганка гадала. И знаешь, что нагадала? До глубокой старости, говорит, доживешь, а счастья не будет. Все будет — любовь, деньги, друзья, а счастья не будет.
— Дура она, твоя цыганка.
— Не-ет, не говори. Совсем не дура. Правильно старуха сказала. Биография-то у меня кончилась. Так, мура какая-то осталась. А ведь летчиком был. И неплохим летчиком. Восемь машин на счету имел. И это за каких-нибудь десять месяцев — со Сталинграда начал. Был и комсомольцем, думал в партию поступать. А теперь что? Обрубок… Летать уже не буду, из комсомола выбыл. Мотаюсь по городам с какими-то чертовыми тапочками. В Ростове инвалидная артель их делает — хорошие, на лосевой подошве. Я перевожу их в Харьков, в Одессу, сюда — с протезом всегда проедешь, никто не задержит. А трое ребят — жуки такие, дай бог — загоняют их. Вот так и живу — заработаю, пропью, опять заработаю, опять пропью. А ты говоришь — счастье. Нет его. Нога не вырастет. И жена к тебе не вернется. Нет счастья… — И вдруг подмигнул. — А может, вернется, а?
— Не знаю.
— Чего не знаешь?
— Ничего не знаю…
Сергей ловко, на локтях, подвинулся к Николаю и положил ему подбородок на колено.
— Э-э, брат. Да ты, я вижу, вроде меня, — и почему-то шепотом добавил: — Я ведь тоже не знаю… Раньше знал, а теперь не знаю.
— Н-да… — неопределенно сказал Николай и понял, что сейчас, так же как и тогда, в пивной, заговорит о Шуре. Черт его знает, но в Сергее, в этом, как он сам себя называл, приземлившемся летчике и распутном малом, было что-то, что располагало к нему.
Николай говорил долго и много, что с ним редко случалось. Сергей слушал, засунув пальцы в лохматую шевелюру, перебивая иногда вопросами.
Думает ли он о Шуре? И не проще ли послать ее к черту, забыть о ней? Может, и проще, но думает. Целыми днями думает. Читает книгу и вдруг замечает, что прочел пять страниц и не помнит из них ни одного слова: думал о Шуре. В столовой официантка подает обед или ужин, а он смотрит на ее руки и вспоминает Шурины руки — как она расставляла тарелки, резала хлеб, разливала суп. Он вспоминает все. Ее голос, улыбку, забавную привычку влезать в пальто, натягивая его на голову. Вспоминает какие-то пустячные мелочи — как учил ее вскакивать на ходу в трамвай. Трамвай проходил как раз мимо их дома, но до остановки было далеко, и, чтобы не опоздать в кино, они всегда вскакивали на ходу. Не всякий это умеет, а Шура наловчилась не хуже парня. Потом они пешком возвращались домой — трамваи уже не ходили — по тихой, заросшей каштанами Дорогожицкой, и Шура все боялась, что на них нападут хулиганы, — она была трусихой, — а он, напротив, не прочь был показать перед Шурой свою силу и умение драться. А весной они переехали с Лукьяновки в город. Шура с азартом принялась обставлять их комнату. Какие-то салфеточки, вазочки с ковылем. Все мечтала о тахте. Она могла целыми днями возиться в комнате — что-то вытирать, переставлять, перевешивать. Николай смеялся. Она чуть-чуть обижалась и говорила: «Не нравится — не смотри, а я люблю, чтобы красиво было».
Николай вспоминал. Вспоминал и рассказывал обо всех этих мелочах, о которых обычно не рассказывают, так как они интересны только тебе, и уж во всяком случае, не человеку, которого ты видишь второй раз в жизни. И все-таки он рассказывал и не думал, для чего он это делает, — просто хотелось.
— А вон и тот дом, где мы жили. Вон там, за стадионом. Видишь? Желтый, с башенкой. Рядом с разрушенным. Только окна не сюда, а во двор. — Николай бросил камушек в ту сторону, куда указывал. — И сколько прожили-то, каких-нибудь семь-восемь месяцев. Расписались в ноябре, как раз перед праздниками, а в июне меня уже