Белая лестница - Александр Яковлевич Аросев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Посреди комнаты прохаживался Бабаев в черной рубашке, одна рука за поясом, другая в глубине косматого затылка. Поодаль от стола, ближе к окну, молча и сосредоточенно возился Бертеньев; он старался извлечь из угла, заваленного старыми книгами, сапогами, двумя винтовками и еще какими-то ремнями, — похороненное там пианино.
Когда Андронников вошел, Бабаев говорил: «Все это так, но зачем же опять протекция, волокита… А-а!.. Михаил Иванович! Наше вам! Вместе, видно, поедем?» — обратился Бабаев, увидя Андронникова.
— Нет, брат, — опять начал Бабаев, обращаясь к хозяину квартиры, типографу, — суть в том, что мужичок не дурак и понял, кто против него, и понял большевиков.
— И видать, что здорово понял, — возражал бледный типограф, — коли на Сухаревку с мешками едет, да еще к а к о й? — самый беднейший.
— Не в том суть! Это — по нужде, а не по душе. По душе он с нами, а по нужде мы сами не с ним и неумело подошли к нему.
— Все «неумело». В семнадцатом году слезные прокламации ему писали, подвозите, мол, к станциям хлеб, умираем, а он к нам спиной. «Неумело», скажешь?.. Потом стали собирать — прячет, опять, должно быть, «неумело». Что ни делай ему, все «неумело» будет. — Бледноликий типограф махнул рукой, не желая дальше спорить — «себя расстраивать». С малых лет он в городе, в типографии. И отец его тоже не выходил из московских подвалов. Поэтому типограф недолюбливал крестьян. Бабаев же, бобыль и бродяга, в жизни своей сталкивался беспрерывно с мужичком, находил в нем отзвук и братское отношение, поэтому загорелся весь:
— Неосмысленности, ты говоришь. Как буржуй рассуждаешь или помещик. Ну, разве это коммунизм в таком рассуждении? Мы с тобой без крестьян — ничто… Понял?!
А от дивана, где сидели двое, слышен был запальчивый голос, в котором было много задорных ноток:
— Совнарком, конечно, не что иное, как пролетарский совет министров.
— Тогда ЦИК — парламент, — отвечал латыш.
— И парламент и не парламент, надо мыслить диалектически. Мы марксисты.
Между тем Бертеньев, Андронников да еще присоединившийся к ним Резников выволокли пианино из-под всякого хлама, обтерли пыль, от которой чихнули поочередно две жавшиеся друг к другу девушки.
— Я верю только в Ильича! После Брестского мира я приобрела к нему необычайную веру, — проговорила девушка в синем пенсне, Несмелинская, сидевшая на ручке дивана.
— Ильич?! Никто не говорит про это, — отозвался Андронников.
— Да уж и защитника крестьян нельзя отыскать большего, как он, — вставил Бабаев.
— Вот именно, — согласилась Несмелинская.
— Да только он их защищает особенно, с р а б о ч е й стороны он к ним подходит, — заметил Андронников, который пыхтел на четвереньках, поправляя педаль пианино.
— И совершенно верно… Вот что я могу рассказать вам, ребята, — Бабаев почему-то перетянул пояс потуже, разгладил пятерней лохматую бороду, колупнул еще раз в самом затылке, крякнул. — Ммда!.. Вот написал я раз к Ленину письмо. Не так, мол, надо подходить к крестьянству. И все, значит, по порядку ему изобразил. И то и это, и то и это, и все такое! Неправильно, мол, ты немного, Ильич, и так далее, и так далее. Прошло уже много времени. Перед самой моей поездкой на фронт пошел я к Ленину. Тем наипаче что мне было дано ответственное задание по части полковника Муравьева. Ммда! Пришел я к нему. Говорит он со мной о том, о сем, а о письме не напоминает. Что, думаю, за оказия! А у меня на конверте и расписка его есть. Неужто, думаю, не читал? Нет, наверное, мол, забыл, делов много. Неловко это маленько. Тем наипаче что я там подробно о продовольственном деле писал. Выбрал я минутку среди разговора да и спросил: «А что, Владимир Ильич, получили вы мое письмо?» Он за столом посредине, я немного сбоку. Как он это сразу повернулся ко мне всем корпусом, кулаки в боки упер, а лицом-то ко мне близко-близко перекинулся через кресло, перекосился, знаете, как всегда на один глаз. «Получил», — говорит. И откинулся опять назад, про другое ведет разговоры. А про письмо ни гугу. «Постой», — думаю. Опять я выбрал минутку и осторожно: «А вы… того, мол, читали?» Опять одним глазом прищурился, другим как стрельнет. «Читал», — говорит, а сам опять о другом. Ничего, видно, не поделаешь. Не хочет говорить. Потом стал прощаться… И все: «товарищ Бабаев» да «товарищ Бабаев». Видать, что-то еще хочет. А я ничего. Схватился уже за ручку двери, хочу отворить. Он меня за руку. «Знаете, — говорит, — товарищ Бабаев, если вздумаете, что написать — буду рад. Ваши письма мне передадут прямо. Пишите обязательно». Распрощались по-хорошему. Вот ведь какой он. Значит, понял, что я ему дело писал.
Бертеньев опытной рукой попробовал клавиши на пианино и заиграл. Вся комната осветилась сразу, словно двойным светом.
«Управлять — значит, рука с рукою, мысль одна», — подумал Андронников под звуки волнующей его музыки. «Все выше, все выше», — твердил он сам себе неизвестно о чем.
А звуки лились, словно радовались своему воскресению из хаоса.
«Все смелее, смелее», — твердил про себя Андронников неизвестно почему.
А за окном, не закрытым занавесками, притаилась тихая, черная московская улица. Тихая, черная, как лихая изменщица.
— Трррррр, тррр… — как бешеный ворвался телефонный звонок во все уши.
Андронников сидел близко к телефону.
— Слушаю, — сказал он.
— Где, в Басманном? — спросил он, встрепенувшись, и побледнел. — А-а… в Замоскворечье, у Михельсона?.. Сейчас еду.
Оборвались звуки музыки, звуки слов.
Андронников, нахлобучив фуражку, впопыхах успел только сказать:
— Ленина… стреляли…
БОРЬБА
«Как проклятая оглушает, — рассуждал Фаддеич, лежа на Услонской горе вниз лицом, головой к Волге. — И оттуда она плюется, — рассуждал он про пушку. — Должно быть, за дровами спрятана. На Устьи-то дрова шпалерами лежат. В аккурат для артиллерии».
И видит своим одним глазом Фаддеич, как с верху Волги идет маленький буксирный пароход. Медные перильца его палубы блестят на утреннем солнце, как венки икон. И на буксире за собой тащит он баржу, которая купается в волнах Волги, как сыр в масле.
«Это баржа, «Сережа», — подумал Фаддеич, — должно быть, ахнет сейчас».
Баржа «Сережа» действительно окуталась дымом.
Фаддеич подумал: «Как это гора-то не разломится».
И тишина с безоблачного неба спустилась на Волгу. Золотое торжественное солнце блистало в небе, как бриллиант в синей оправе.
А Фаддеич все лежал, давя тощим брюхом сочную траву, и устремлял свой глаз вниз на капризную, блестящую синеватой чешуей Волгу.
«А трава-то, трава-то — аромат зеленый.