Уйди во тьму - Уильям Стайрон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорошо, детка.
Он с трудом поднялся, с ней он готов был идти куда угодно — в преисподнюю, в чистилище или на дно морское. Пейтон вышла, чтобы сказать Дику, что она вернется потом. В зале землячества Лофтис, все еще не придя в себя, прошел сквозь танцевавших конгу студентов, вступающих в клуб, старшекурсников с веслами и своей забинтованной головой вызвал панику среди сидевших жеманных девчонок. Пейтон, появившись в дверях, крикнула, чтобы он поспешил, что он и сделал, слегка спотыкаясь, и кто-то из студентов Капа-Альфа ухватил его за плечо, выплеснув виски ему на рукав. Выйдя на улицу, на морозно-холодный воздух, он понял, что быстро протрезвеет, — какого черта, несмотря на неприятности, которые его ждут, он ведь нашел свою детку, — так разве этого не достаточно?
Они сели напротив нее в дешевые кресла на застекленной террасе. Тут не было мягкого света — обстановка, казалось, идеально подходила для скуки и ожидания. Две лампочки под выгоревшими абажурами освещали помещение добела раскаленным светом; лампы были установлены слишком высоко, с изученным и несомненным просчетом, и исходивший от них свет лишал помещение уютных теней, словно свет в зале суда, или на автобусной станции, или в любом, создающем гнетущее впечатление временном месте. По коридору шумно передвигались медсестры, унося подносы после ужина. А здесь все трое закурили сигареты — дым голубыми кольцами плыл по помещению. Пепельница была всего одна — ее держала Элен, стоявшая в самом выгодном месте — у двери, и вскоре под креслами появились растоптанные окурки, некоторые из них — красные от помады на губах Пейтон.
— Любовь, — ровным тоном презрительно произнесла Элен, — любовь! — Она повысила голос на последнем слове и умолкла, ожесточенно посмотрев на них. — Любовь! — высокомерно повторила она. — Ни тот ни другой из вас никогда не узнает, что это такое!
Она села на самый край дивана, быстро, решительно, прямая и напряженная.
— Теперь не ожидание так ранит меня, — сказала она уже мягче. — Это я могла бы вынести. Я ждала, кажется, всю мою жизнь, чтобы то или иное произошло, чтобы случилось то, что никогда не случалось, чтобы прозвучало, наверное, одно слово, которое сказало бы мне, что все это одиночество было не напрасно, что дни, проведенные в ожидании, и тишине, и страдании, не превратились в конце концов в вечность. Одно слово, и я была бы спасена, — слово, которое я могла бы произнести, как и вы — не важно кто, лишь бы мы оба одинаково его понимали: «любовь», или «прости», или даже «дорогая» — разницы между ними нет. Одно-единственное слово. Если бы ты только знал, как я жду, то все мои ожидания слились бы для тебя в одну минуту, понимаешь? Но ты не знаешь, что такое любовь… как и ожидание.
Итак, я могла бы вынести целый день ожидания. Могла бы вынести. Важно было другое. Целый день я сидела здесь, где сижу сейчас, глядя на холмы. Вы не появлялись, никто не появлялся, но, пожалуйста, не думайте, что я от этого страдала, — я в состоянии вынести ожидание. Никто не появился… Да. Пришел врач. Он хороший, славный человек. «Это просовидный туберкулез», — сказал он. По-моему, он понял, что я одинока, и приходил и разговаривал со мной, делая вид, что хочет составить мне компанию, но это не было его настоящим намерением. Наконец он сказал мне, очень осторожно, что Моди, по всей вероятности, не выживет — еще день или два, или что-то в этом роде, — но не надо бояться: всегда ведь есть шанс. Это придало мне силы. Я сидела тут и смотрела, как гаснет свет. Ох, какой же это темный день! Я сказала себе: будь сильной. Так я сказала. Я сказала: даже если они не знают, ну Моди-то знает, и этого достаточно. Она знает! Хотите, мои дорогие, чтобы я рассказала вам о ней? — Она на минуту умолкла, глядя на них.
А они смотрели на нее теперь с состраданием, со своего рода терпимостью, окрашенной испугом, но и с мукой, и с чувством вины. И словно желая приободрить друг друга, они взялись за руки, сознавая лишь, что наступило обвиняющее молчание и что предательски пахнет неистребимыми запахами больницы, а в каждом углу — страшными болезнями и разложением. Лофтис вдруг заморгал. Его повязка съехала на глаз, и он дрожащими пальцами стал возвращать ее на место. За дверью трудился цветной санитар, направляя куда-то тележку с ложками; где-то далеко текла, журчала не переставая вода. Элен немного передвинулась на диване, не опуская глаз, этаким шутливым, комичным жестом неосознанно поднесла палец к носу, а потом нацелила руку на них. Потом вдруг опустила ее. Глаза ее стали добрыми.
Мягким голосом, вспоминая, она стала рассказывать им.
— Послушайте… я помню проведенные мной дни… послушайте…
Летом они сидели вместе на крыльце — она и Моди, глядя на корабли, и на облака, и на шмелей, жужжавших среди стрекоз, метавшихся из света в тень. Она сидела и вязала или читала, а Моди сидела возле нее, рассматривая картинки в книжках. С залива дул ветерок и плыли тучи — они плыли над пляжем, края их были смертельно-белые, а внутри они были темные, набухшие от дождя, и летели очень низко; бесшумно склонились верхушки ив, от них протянулись по лужайке большущие тени; ветер ерошил волосы Моди, листы книги и волосы ее, Элен, тоже. Потом пролетал как бы вздох, и ветер прекращался, страницы переставали колыхаться, и солнце возвращалось, и лужайка снова пахла травой, становилось очень жарко. Они пили холодный чай — его приносила Элла. Они слышали, как хлопает забранная сеткой дверь, ноги Эллы хромают по гравию, скрипят по крыльцу и, наконец, останавливаются позади них. Элла наклоняется и гладит Моди по плечу, затем вкладывает ей в руку стакан, говорит что-нибудь ласковое и уходит. Элен и Моди снова остаются одни.
Иногда прилетали чайки, Моди указывала на них и поднимала вверх руки. Иногда Элен рассказывала ей про боевые корабли и грузовые суда — они все стояли на якоре далеко, и пока они с Моди смотрели на корабли, ветер менялся, а порой и прилив, и все корабли разворачивались к дому, такие тонко очерченные на фоне горизонта, что их почти не было видно. Над Норфолком висел дым; парусники качались на ветру — иногда не видно было даже их корпуса, а только паруса, так что казалось, что-то невидимое развесило над волнами клочья материи.
Элен рассказывала Моди про Покахонтас и капитана Джона Смита, — рассказывала девочке с мозгом младенца, даже и того меньше, — рассказывала о людях, которые едва ли даже существовали. Были ли они все еще тут, все еще живы? — хотела знать Моди. Элен говорила: «Да», — потому что это были ее друзья, а друзья никогда не умирают, всегда живут и всегда будут жить в ее молчащем сердце. Она рассказывала Моди о кораблях, проходивших мимо дома много лет назад, об индейском лесе и о язычнике, который спас христианскую душу от жертвоприношения. «Как это славно, — сказала Моди. — Они все еще тут? — спросила она. — Они сейчас тут, мамулечка?» Элен говорила: «Вон там, дорогая, а теперь закрой глазки и подумай, и они вернутся». И они обе закрывали глаза и думали; потом Элен сжимала ее руку, и они обе смотрели на залив. И Элен тоже казалось, что все изменилось; вскоре Моди говорила: «Да, мамулечка, я вижу их», — и под стремительно несущимися облаками каждая жердочка и каждый корабль, и клочок паруса, казалось, были поглощены волнами. Города, существовавшие вдоль побережья, исчезли; леса подступили к пляжам. На песчаных отмелях стояли сотрясаемые ветром деревья. Даже дом исчез: там, где раньше была терраса, они с Моди стояли и смотрели сквозь залитые солнцем заросли сахарного тростника, где летали и гудели насекомые, а под ногами у них было болото.