Золотой дом - Салман Рушди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В фильме я бы перебил ее молчание стремительным эпизодом: Рийя приходит домой, обнаруживает, что ее одежный шкаф раскрыт, в нем все перерыто, пропала сумочка с оружием и на туалетном столике лежит записка, одинокий, сложенный пополам лист бумаги, и тогда Рийя выскакивает на улицу, стремительно бежит, ловит такси, ни одного нет, потом одно проезжает мимо и не останавливается, наконец удается поймать.
Когда ребятишки разошлись по домам поесть, или отдохнуть, или чем нынче дети занимаются перед тем или иным экраном, Д Голден открыла глаза, поднялась со скамейки саду и пошла.
И Рийя в такси, заклинающая водителя поторопиться, и он, огрызающийся: потише, леди, вы тут пассажирка, я за рулем, позвольте мне вести мой автомобиль. Она оседает на сиденье, закрывает глаза (перебивка, возвращаемся в Сад в тот момент, когда глаза открывает Д), и на заднем плане мы слышим голос Д, читающий предсмертную записку.
Д Годен (з/к):
Я делаю это не из‑за проблем в моей собственной жизни, а потому, что с миром происходит что‑то очень неправильное и для меня это стало невыносимо. Я не могу в точности это определить, но человеческий мир функционирует плохо. Люди равнодушны друг к другу. Люди недобры. Для меня это разочарование. Я – человек страстный, но уже не знаю, как достучаться хоть до кого‑нибудь. Не знаю, как добиться, чтобы меня услышала ты, Рийя, хотя добрее тебя никого нет. В Ветхом завете Бог уничтожил город Содом, но я не Бог и не могу уничтожить Содом. Я могу лишь удалить себя с его карты. Если Адам и Ева появились на свет в саду Эдема, то вполне уместно, чтобы я, кто разом и Ева, и Адам, распростился с миром в Саду.
Мне представляется Морис Роне в фильме Луи Маля “Блуждающий огонек” (1963), как он перемещается по своему городу, Парижу, вооруженный пистолетом, разочарованный в человечестве, и самоубийство все ближе.
Она прошла Сад насквозь, медленно, церемонно, из конца в конец, и там, уже далеко от принадлежавшего Нерону дома, ее былого дома, под окнами дома, где прежде жила моя семья, она обернулась с величием королевы. Двинулась обратно, остановилась на полпути, раскрыла сумку.
И поскольку это кино, в этот момент Рийя непременно должна распахнуть французское окно Золотого дома, выскочить, закричать.
Рийя:
Нет!
Теперь лица выглядывали из каждого окна. Обитатели Сада, забыв о приличиях, замерли каждый у своего окна, пораженные приближающимся кошмаром. После крика Рийи никто больше ничего не говорил, и у Рийи тоже закончились слова. Д Голден казалась в тот миг чем‑то похожей на гладиатора, на воина, ждущего, вверх или вниз укажет перст императора. Но она сделалась своим собственным императором и уже вынесла себе приговор. Медленно, продуманно, облаченная в одиночество принятого решения, умиротворенная последней ясностью, она вытащила из украшенной драгоценными камнями сумочки пистолет с перламутровой рукоятью, прижала дуло к правому виску и выстрелила.
Греческий флот собирался плыть к Трое, чтобы вернуть неверную Елену, а потому требовалось задобрить гневную богиню Артемиду, иначе она бы не послала попутный ветер, а потому пришлось принести в жертву Ифигению, дочь Агамемнона, а потому ее горюющая мать Клитемнестра, сестра Елены, будет ждать возвращения супруга с войны и тогда убьет его, а потому их сын Орест отомстит за смерть отца, убив мать, а потому Эринии станут преследовать Ореста и так далее. Трагедия происходит, когда в человеческие дела вторгается нечто неумолимое, внешнее ли, как семейное проклятие, внутреннее ли (изъян характера) – в любом случае события следуют своим неизбежным путем. Но природе человека, по крайней мере отчасти, свойственно и оспаривать идею неизбежности, пусть даже в любом языке так часто звучат различные слова, означающие высшую силу трагедии – судьбу, кисмет, карму, рок. По крайней мере отчасти, человеческой природе свойственно утверждать человеческую волю и действие, верить, что вторжение случая в человеческие дела гораздо лучше объясняет неудачу действия и воли, чем предвещенный и непоправимый ход самого сюжета. Античные наряды абсурда, идея бессмыслицы жизни для многих из нас были более привлекательным философским облачением, нежели мрачная мантия трагика – стоит надеть ее, она сама служит и свидетельством, и источником рока. Но иной аспект человеческой природы, столь же присущий противоречивому двуногому животному, как и противоположный, побуждает фаталистически принимать все как естественный порядок вещей и без жалоб разыгрывать те карты, что вам сдали. Две урны с человеческим прахом на столе у Нерона Голдена – трагическая неизбежность или ужасное, дважды случайное несчастье? И безумный Джокер во внешнем мире, свисающий с небоскреба Эмпайр-стейт-билдинг, жадные очи смотрят на Белый дом – он последствие невероятной цепочки непредсказуемых событий или продукт восьми и более лет публичного бесстыдства, чьим воплощением и апогеем он был? Трагедия или случай? И еще: оставались ли пути отступления для семьи и для страны, или умнее было бы перестать сопротивляться и принять свою участь?
Каждый день Нерон Голден часами сидел за столом в одиночестве, смотрел на прах своих сыновей, требовал от них ответа. Чтобы смягчить его скорбь, Василиса приносила известия об успехах маленького Веспасиана, о первых шагах и словах, но старик оставался безутешен.
– Я смотрю на него, смотрю на Петю и гадаю, кто из них следующий, – сказал он.
Василиса на такое реагировала со всей решительностью:
– Что до моего сына, он в безопасности, – заявила она. – Я защищу его хоть ценой своей жизни, и он вырастет сильным, замечательным мужчиной.
Нерон глянул на нее снизу, сидя, в его взгляде мерцало не только неодобрение, но и слабость, бессилие даже.
– А мой Петя? – сказал он. – Его ты не защитишь?
Она подошла и коснулась ладонью его плеча.
– Думаю, кризис Пети уже позади, – сказала она. – Худшее произошло. А он все еще с нами, и ему станет лучше, он будет как прежний.
– Когда сыновья умирают раньше отца, – жаловался Нерон, – это все равно как ночь бы упала, пока еще светит солнце.
– В твоем доме светит новое солнце – прекрасный юный принц, – твердила она ему. – Завтрашний твой день будет ясным.
Лето прошло. Окатывавшие жаром – неделя за неделей – волны откатились перед сумрачной влажностью. Город гудел обычным сентябрьским волшебством, наступала ежегодная осенняя реинкарнация, но Сучитра и я уехали в Теллурайд на кинофестиваль, наша серия интервью о классических моментах в кино превратилась в очень неплохой документальный фильм “Лучшие мгновения”: вполне известные личности обсуждали те сцены в кино, которые им больше всего полюбились – тут и Вернер Херцог, и Эмир Кустурица, Михаэль Ханеке, Джейн Кэмпион, Кэтрин Бигелоу, Дорис Дёрри, Дэвид Кроненберг, и одно из последних интервью, увы, теперь уже почившего Аббаса Киаростами, – а мы прошли конкурс и должны были показать свое творение на престижном празднестве в День труда в кинотеатре некоего города в горах Колорадо, того самого города, где Буч Кэссиди и Сандэнс Кид взяли первый банк, и благие (а также не очень благие) духи Чака Джонса и его чевтова кволика и наглой утки наблюдали за всеми нами. Даже там, в киноэдеме, разговор порой затрагивал умерших, в тот самый год, когда нас покинули Человек со звезды, Пурпурный, Охотник на оленей, Молодой Франкенштейн (“Фрааанкенштин!”), Р2Д2, Птичка на проводе и Величайший. Но у нас было кино – “Ла-Ла Ленд”, “Прибытие”, “Манчестер у моря”, – чтобы занять умы и глаза, так что смерть отошла на задний план, по крайней мере пока длился фестиваль, потому что реальная жизнь, как все мы прекрасно понимали, бессмертна, реальная жизнь – неумирающий сюжет, сияющий во тьме на серебристом экране.