В преддверии судьбы. Сопротивление интеллигенции - Сергей Иванович Григорьянц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поскольку договориться со мной следователям из прокуратуры и оперативникам из КГБ не удалось, надо было меня сажать, причем желательно не только по 1901 статье, по которой я был арестован («распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский общественный и государственный строй»), но и еще за что-нибудь. Коллекционера в СССР посадить было легче легкого: хоть когда-нибудь ты не только что-то купишь, но и продашь – а это уже спекуляция. Но когда за мной велась слежка, коллекционеры КГБ не интересовали. Гэбистам и в голову не приходило, что меня они не только не запугают, но даже не купят (активно мне предлагалась и дача в Красногорске и большие заработки). Вышли в результате двухлетней слежки только на Поповых и Вертинских. Когда пришлось вместо договоренности фабриковать дело, решили опрашивать коллекционеров в Киеве, в Ленинграде. И вот в Киеве Юрий Ивакин сказал, что недоволен обменом со мной, когда я ему дал два замечательных рисунка Чекрыгина в обмен на поздние (рубежа 1920–1930х годов) литографские книги Крученыха. Сейчас я думаю, что он выиграл, но он, по-видимому, считал иначе и пожаловался следователю. Игорь Диченко готов был наговорить все что угодно, но мы с ним никогда не менялись. Из серьезных людей только Сергей Петрович Варшавский сказал что-то малоприятное, но касалась это не коллекций, а моих неумеренных развлечений в Ленинграде, в комнате, которую он сам мне и порекомендовал. Это можно было использовать, чтобы действовать на нервы мне или жене, но нельзя для уголовного дела. Пришлось выкраивать упоминания обо мне в других делах.
Из дела Володи Мороза вытащили новеллу для Уголовного кодекса: «спекулятивный обмен магнитофона на рисунки Богомазова». Причем для этого пришлось игнорировать официальную оценку володиного магнитофона, чтобы доказать, что тридцать рисунков Богомазова гроша ломаного не стоят, но вот магнитофон… Из дела Жени Попова выкроили что-то похожее. В последний день перед закрытием следствия мне предъявили и второе обвинение – в спекуляции. В крупных размерах.
В результате кроме литераторов Игоря Николаевича и Николая Сергеевича Вертинского вызвали в суд свидетелями. Николай Сергеевич, несмотря на высокое официальное положение в Институте мировой литературы, держался мужественно и твердо говорил, что ничего, кроме хорошего, сказать обо мне не может, уверен в моей невиновности (с обвинениями их, конечно, не знакомили), никаких антисоветских разговоров я не вел, эмигрантской литературы у меня он не видел и т. д. Все это для судьи не имело никакого значения – приговор был вынесен заранее, но мне было приятно и даже неожиданно это слышать. Сидя в «Матросской Тишине», я не знал о том, как помогала Томе Мария Анатольевна. Игорь Николаевич, конечно, тоже не сказал ничего дурного, но все как-то мямлил, на меня старался не смотреть и только один раз вдруг вспылил. За неимением ничего другого прокурор начала убеждать Игоря Николаевича:
– Смотрите, тут в описи так называемой коллекции Григорьянца и иконы, и народное искусство, и европейские картины и русские. Настоящие коллекционеры ведь собирают что-нибудь одно, а Григорьянц тащил все подряд, наверное, никакого вкуса у него не было.
И тут Игорь Николаевич, который до этого стоял как-то сгорбившись и опустив голову, вдруг выпрямился, даже глаза у него засияли, и он почти закричал на прокурора:
– Я думаю, что у Сергея Ивановича изысканный вкус.
Аня Вертинская потом мне рассказывала, что различие в поведении «свидетелей» было не случайным. После моего ареста Поповы и Вертинские обсуждали, что делать: Николай Сергеевич был настроен решительно, а Игорь Николаевич – растерян и к тому же не знал, как себя вести с «приставленным к ним», как он сказал, А. А.
После года в Москве еще четыре года меня гоняли из Ярослав ской колонии в Чистопольскую тюрьму, оттуда – в Верхнеуральскую, по нарастающей тяжести тюрем. В Ярославль еще приезжали уговаривать на черных «Волгах» и предлагали работать в Третьяковской галерее.
– А что, там все работают по вашей рекомендации? – спросил я с интересом. Дальше уговоры были серьезнее, но все-таки в 1980 году я из тюрьмы вернулся. Пришел к Поповым. Татьяна Борисовна подарила нарядный проспект своей недавней выставке в ЦДРИ (Доме работников искусств на Пушечной). Восторгов больших не было, объяснений – тоже. Но однажды Татьяна Борисовна мне сказала:
– А вы знаете, Сергей, не так давно я все-таки нарисовала Ленина.
Это было сказано мельком, походя – она совсем не обязана была это мне говорить, – но звучало и как некоторое раскаяние, и как доказательство того, что мое ставшее им очевидным жесткое неприятие советского режима имело для нее значение.
После моего ареста «субботники» прекратились. Тома без меня никуда не ходила, а вскоре после моего суда умер Николай Сергеевич, а вслед за ним и Мария Анатольевна. Майор А. А. стал лучшим и, вероятно, единственным другом Поповых. Я не стал рассказывать, что он собирал материалы об Игоре Николаевиче. Думаю, что Поповы и без того понимали, какого рода у них «приятель». Может быть, мы и могли бы видеться чаще, но у меня был не только запрет жить в Москве и Московской области (я жил в Боровске), но еще и административный надзор: приезжать в Москву к семье я мог по специальному маршрутному листу не чаще раза в месяц, и не больше, чем на три дня. В таких условиях в гости особенно не походишь, к тому же, хоть я и не переменился, но совсем другая среда (и другие дела) стали для меня важными за эти годы.
После второго ареста в 1983 году второй раз меня освободили по просьбе Сахарова и президента Рейгана в феврале 1987 года. Опять я изредка бывал у Поповых, однажды даже с детьми, но без Томы – она не могла ничего забыть. Первый раз после