Медленные челюсти демократии - Максим Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, язык книги не только не художественный, научным его также не назовешь. Нет здесь искомой строгости научного текста — автор начинает строить доказательство, а заканчивает речь, волнуясь и бранясь. Так подчас писали отцы церкви — однако автор не религиозный деятель, у него другое представление о познании. Автор доверяет мысли, отнюдь не вере, и однако же — он говорит не в конвенционном поле науки, но на языке сердитой застольной беседы.
Впрочем, возможно, история так и должна писаться — безыскусно. Мы ведь не предъявляем особых требований к языку Костомарова или Ключевского — надо лишь, чтобы историк писал ясно, мысль выражал не путанно. Читая хронистов и летописцев, мы не ждем, что они поразят нас слогом. Зиновьев писал исключительно внятно, с формой автор однажды договорился: решил для удобства (не только своего, но и читателя) записывать мысли короткими абзацами и каждому абзацу давать свой заголовок. Так было проще — не попадал в зависимость от долгих периодов речи, на каждую деталь общего замысла — отдельный параграф.
Вообще говоря, такое в философской литературе случалось: лаконичными короткими абзацами писали Розанов и Ницше. Однако они-то как раз уделяли именно языку огромное внимание, их короткие фрагменты — почти стихотворения. Это необходимое для философии требование: мысль состоится через слово, спросите хоть Витгенштейна. По сравнению с ними, с теми философами, что нагружали словарь понятийным аппаратом, язык Зиновьева кажется безыскусным. Слова его — не обязательно понятия, его слова вообще взаимозаменяемы — почти как характеры-маски его человеческой комедии.
Неоднократно Зиновьева называли новым Салтыковым-Щедриным или Свифтом. Однако стоит сравнить плоть текстов — и видишь, что мастера-литераторы писали изощренно, а Зиновьев — нет. Он и шутит и язвит иначе, и когда говорит с пафосом — это пафос иной, не литературный. Сатира, она, конечно, присутствует, но не только в сатире дело. Ему было мало высмеять явление. Ему не высмеять раковую опухоль хотелось, а обнаружить природу раковой клетки и уничтожить рак в принципе. И сколь же тяжело исследователю обнаружить явление — если он исследует исследование исследования! Тут поневоле придешь в бешенство! Он и пришел.
Стилеобразующим фактором языка Зиновьева стала именно ярость; ярость была неподдельная, сжигавшая его существо. Понять, как оно все устроено, понять, несмотря ни на что, невзирая на запутанность ситуации — вот двигатель сюжета. Везде — вранье, требуется анализировать сделанный другими недобросовестный анализ; и однако возможно добраться до смысла. Невзирая на «правила игры» и возраст, невзирая на успех и неуспех, невзирая на страх и конвенциональные знания — понять и выкрикнуть, пойти в атаку и победить. Есть у него строчки, весьма точно описывающие творческий процесс: «Оно, конечно, жалко помирать, и не за что, на дело честно глядя. Но я скриплю зубами «Вашу мать!», твержу сквозь слезы: «Погодите, бляди!». Так именно он и писал, стиснув зубы, сжав кулаки. Тут не до стиля, не до особого языка. И литературный язык оказался таким, на каком кричать удобнее.
Ситуация почти сказочная, так в русских народных сказках царь-самодур посылает героя на верную гибель и говорит: «пойди туда не знаю куда, принеси то не знаю что». Данная фраза — самое достоверное определение миссии писателя в России. Герой сказки в таких случаях идет на любое испытание, чтобы избавить себя и всех от морока. И Зиновьев поступил точно так же. Зиновьев и внешне напоминал героя русских сказок невысокий, жилистый, чрезвычайно упрямый, с простым лицом, лишенным экзотически резких черт. Вот такой упрямый характер и выталкивает Ивана-дурака на мост, драться со змеем. Змей, конечно, трехголовый, победить его невозможно, на мосту одному стоять страшно. Но ничего не поделаешь, герой идет на мост. Надо постоять, он как-нибудь постоит.
Мне представляется, что язык Зиновьева — это язык народных сказок. Как так получилось — иной вопрос. Сказалось ли крестьянское происхождение, военное прошлое, смесь различных социальных страт, к которым он принадлежал (крестьянский сын, солдат, профессор логики, диссидент, житель Европы, и т. д.) — уже неважно. Важно то, что многотомная народная трагедия написана языком народных сказок — языком, который в принципе не может не быть искренним, он естественный. Только так, и только в этом случае народ обретает свою трагедию — на уровне эпоса, в пространстве народного сказа. Ученый, выстраивающий в своих сочинениях логические цепочки и социальные теории, обобщающий исторические процессы, человек несомненно искушенный, — он заговорил на языке народа. И это поразительно. Можно сказать, что его стиль — это смесь языка Зощенко и Герцена, но такая смесь и есть язык народных сказок. Ничего подобного в литературе не было — сравнить не с чем.
Фразы и определения запоминались, как запоминается меткое слово, сказанное соседом в метро. Читателю казалось, что он сам данное выражение придумал. Словечки «гомосос» (иначе — «гомо советикус»), «Ибанск» (название государства, населенного Ибанами — читай Иванами) и т. д. без конца — пустил в оборот именно Александр Зиновьев. Он стал народным писателем так легко, словно был призван именно к этому, а не к занятиям логикой — занятию весьма элитарному. Крестьянский сын, ставший профессором философии (а Зиновьев гордился этим фактом биографии), явил неожиданно свою природу, заговорил на языке далекой родни. Всякому сложному явлению социальной жизни он посвятил несколько простых фраз — и сделалось понятно, как оно все устроено. Так мужики чают понять, в чем их надули, — и путаются в сложных терминах: опция, закладная, процент с прибыли. А один грамотный мужик выучился в городе — и объяснил, где дурят. Этот мужик (Зиновьев) показал, как всякое явление встроено в общую конструкцию народной беды — но ведь так именно и создаются отдельные сказки, подчиненные общим законам мифологии мира. Иногда у него получалось задорно и лаконично, иногда совсем не получалось форма народного сказа отливается поколениями, один человек не может ее полноценно воссоздать, срывается в анекдот.
Длинный нескончаемый анекдот — неужели это и есть наша история? Получалось нудно, несмешно, скучно. Язык, который в первой книге поражал ясностью и страстью — от тома к тому делался все более плоским. И шутки, ослепительные шутки первого тома, стали получаться банальными — и что с этим сделаешь? «Зияющие высоты» завораживали именно головокружительной отвагой и яростью — но в состоянии аффекта невозможно находиться тридцать лет, слова потускнели. И придирчивые стилисты кривились, и мужикам слушать надоедало. А он все писал, ему было мало, он хотел уточнить сказанное. Основной пафос Зиновьева — это абсолютная конкретность. К этому пункту еще надо вернуться, пока лишь отдадим дань упорному труду.
Время сделает с зиновьевским эпосом то же самое, что сам Зиновьев сделал с жаргоном времени — оно отберет из огромного наследия наиболее выразительные страницы. Вряд ли отыщется много людей, которые подряд читали Афанасьевский трехтомник сказок, а если добавить к нему еще и новгородские былины, и владимирские, вологодские, муромские сказы — повторов не избежать. Весь эпос читать не нужно, основные сюжеты и главных героев мы представляем и так. Мы отлично знаем, как это было устроено на Руси: как три брата (двое жадных, и младший — отважный дурак) пошли искать счастья. Мы знаем про доверчивую царевну и охочую до молодцев бабу-ягу. Мы знаем, что убил Змея младший сын, а победу присвоили старшему. Мы знаем, что сердце сребролюбивого Кощея Бессмертного находится за тридевять земель, переведено в офф-шоры, оно там запрятано в сундуках, и сердце капиталиста отыскать тяжело. Это и есть «то не знаю что», что требуется найти для общего счастья. Отыскал ли Зиновьев, я не знаю, но он очень старался: написал эпос.