Мысленный волк - Алексей Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То, что происходило дальше, девочка помнила смутно. Она быстро захмелела от шампанского, ела мало, но жадно пила, потому что ей хотелось пить, беспричинно смеялась и через пелену смотрела, как танцует сильный, некрасивый, жилистый, скандальный мужик в малиновой рубахе в окружении других мужчин и женщин, как поет цыганский хор, что-то выкрикивают люди, плачут, рыдают, хохочут… Ей тоже хотелось веселиться вместе со всеми, и она ворвалась в этот круг, где еще отчаянней, надрывней звучала музыка, и слышно было, как в тон ей свистит за окном метель, заметая по самую крышу не только «Виллу Родэ», но и весь город, страну и мир. В какой-то момент хорошо освещенный дом погас, публика ахнула, но тотчас же лакеи внесли свечи, и веселье стало еще острей и безоглядней.
В темном таинственном пространстве было так уютно и хорошо, что Уля почувствовала себя в полной безопасности. Ни мадам Миллер, ни классная дама, ни мачеха с ее ревностью ни за что сюда не проберутся, она убежала от них, ускакала, как когда-то убежала прочь по крутому берегу Шеломи от Павла Матвеевича Легкобытова. С Улей почтительно, как со взрослой, заговаривали незнакомые мужчины, и она весело им отвечала, все казались ей чрезвычайно приятными, доброжелательными людьми, даже толстяк с пшеничными бакенбардами, который был на обеде в ее первый день на Гороховой, показался милым, обаятельным человеком. Он издалека погрозил ей пухлым пальчиком с перстнем, и она засмеялась и погрозила ему в ответ. Голова у нее кружилась, она плохо соображала и совсем не поняла, почему и как очутилась в небольшой комнате, где горело несколько свечей и странный запах ударял в голову, мешаясь с алкоголем.
Толстяк исчез, вместо него появился другой, незнакомый ей пожилой господин. Его опытные, ласковые руки раздевали ее так умело и деликатно, что она даже не замечала, как спадает с нее одежда, но краешком сознания понимала, что ведет себя неприлично, и в этой тягости вдруг зазвучал высокий голос Легкобытова. Он пронзил ее голову тонкой иглой, уколол и вырвал из дурмана, воспоминание обожгло, отрезвило ее, и Уля стала отчаянно биться и кричать, а потом вырвалась и побежала по коридорам в залу.
Свет включился внезапно, выставил ее на позор перед всеми людьми, среди которых она различала только того, кто ее сюда привез. Никогда она не видела этого человека в таком гневе. Он был сильно пьян, тяжело дышал, руки у него дрожали, на лице выступил пот, вышитая рубаха была порвана, он страшно закричал, и вцепился в толстяка, и принялся бить его по лицу, до крови, откуда-то в комнате сразу возникло множество других людей, лакеи, швейцары, шум, брань, угрозы, вспышки фотоаппарата, направленные прямо на ее лицо, жадные, слепящие, звон разбитой посуды, свист полицейских, но этого она уже не видела.
Когда возвращались, снег прекратился, на улице рассвело, машина ехала очень мягко, но Уле казалось, что они несутся по ухабам, у нее страшно болела голова, ее мутило, и сквозь эту муть доносилось сокрушенное:
— Недоглядел я за тобой, девка. Недоглядел. Моя вина.
Он велел остановить машину у церкви и, только что страшный, неистовый в хмельном кураже и в гневе, снова натянулся, как тетива, трижды наклонился до земли и скрылся в храме.
В гимназию Уля в тот день не пошла. До самого вечера ее тошнило, а мачеха сидела подле нее, меняла тазы и гладила ее по голове. Руки у мачехи были прохладные, мягкие, а глаза такие испытующие, что Уле сделалось неловко. Она чувствовала, что мачеха хочет задать ей какой-то вопрос, но не решается, и Уля догадывалась о том, что именно хочет Вера Константиновна спросить, но делала вид, что ничего не понимает… А Вера Константиновна, истолковав ее смятение по-своему, вдруг заплакала, и Уля прижалась к ней, чувствуя ее соленые слезы на губах, и не заметила, как уснула.
— Вы доблестно сражались, и немецкое командование обещает не только сохранить вам жизнь, но и оказать почет и уважение.
Немецкий генерал говорил через переводчика, и в контуженную голову Комиссарова его гладкие слова вливались словно яд.
— Сейчас вас посадят в вагоны и отправят в тыл, где вы получите кофе и бутерброды. Каждый желающий может написать письмо домой и сообщить своим родным, что находится в безопасности и его жизни ничего не угрожает. Если у кого-то не имеется бумаги и перьев, вы можете получить их у младших офицеров.
Немецкая санитарная рота, вытянувшись цепью, пошла подбирать раненых. Со стороны леса раздавалась артиллерийская стрельба. Стреляли свои. Красноречивый генерал исчез, и механик подумал, каким счастьем было бы погибнуть от этих снарядов, но раскаты становились все реже, дальше, глуше, и на поляне, где их окружили, сделалось тихо. Комиссаров в который раз ощупал одежду: личное оружие у него отобрали и исполнить свое обещание не попадать в руки врага он не мог. Хотелось плакать от бессилия, унижения, позора, но, когда он огляделся по сторонам, ему показалось, что почти никто из его солдат этого стыда не испытывал. Напротив, они расслабились и почувствовали облегчение и доверие к своим завоевателям. Кто-то закурил, кто-то нервно засмеялся. «Ах ты господи, что же это такое? Почему так светит солнце, зачем оно так ярко светит, это стыдно… зачем он так с нами говорил… кофе, бутерброды, сигареты… и они поверили, дурачье… какое же темное беспробудное дурачье, стадо…»
Он лежал на теплом мху в полузабытьи, не чувствуя, как по его телу ползут жадные лесные муравьи, и снова переживал окончившийся бой, свое страшное одиночество, когда рядом не осталось никого, переживал промедление, когда можно было успеть выстрелить себе в голову, но он не выстрелил. Что это было — страх, надежда, что побежавшие солдаты вернутся, не бросят своего командира? Да, надо было стрелять, но не в немцев, а в них, чтобы их остановить, а если бы не получилось, то в себя, но он ошибся и стал добычей. И этот благородный генерал, который не понимал, как унизительно звучат для русского офицера его слова. Немец не пытался намеренно Комиссарова оскорбить — тем более оскорбленным чувствовал себя плененный человек. «Вот ты корил другого, а теперь сам лежишь растянувшись и на самом деле маленький. Такой маленький, что тебя не страшно и похвалить», — вспомнил он и почувствовал кровь на разбитых губах.
Над ним склонилось круглое безусое лицо.
— Попить не желаете, вашбродь?
Он оттолкнул чужую руку и отвернулся.
— Худо совсем нашему прапорщику, — сказал солдатик, отходя, и Комиссаров стискивал зубы, но не во сне, а наяву, чтобы не закричать.
Те, кто умели писать, воспользовались предложением генерала, те, кто не умели, попросили своих товарищей помочь им, но, как только они закончили, высокий немец со впалыми щеками собрал листки с такой же деловитостью, с какой это сделал бы школьный учитель, и, не стесняясь присутствия пленных, стал быстро просматривать написанное.
«Разведка, — кольнуло механика, — выуживают сведения. Как же все просто, до обидного просто. Дурачье!».
— А вы ничего не желаете передать своим домашним, господин прапорщик? Что это у вас? Книга? Я очень люблю вашу литературу. Достоевского, Толстого, Тургенева, Чехова, — перечислял он красивым звучным голосом имена писателей, как если бы официант в ресторане называл блюда. — А вы кого предпочитаете? Дайте-ка я посмотрю.