Даниил Хармс - Александр Кобринский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Башилов считал себя и лекарем. Он лечил слабоумных, заставляя их всасывать носом сливочное масло. Масло смягчало и без того размягченные их мозги. Как это ни странно, у Башилова были благодарные пациенты».
По свидетельству Я. С. Друскина, переданному М. Мейлахом, ему запомнилась картина Башилова «В ожидании ненастной погоды», на которой был изображен господин, ослепительным полднем сидящий на скамейке с зонтом в руках. Друскин, кроме того, вспоминал, как Башилов уже в конце 1930-х годов давал Хармсу советы в отношении его семейной жизни: «Ты, Даня, когда пришел с работы — если есть что сказать Марине, говори, а если нет — молчи» (можно только догадываться, с какой «работы» приходил Хармс в болезненном сознании Башилова). Наконец, слушая радио, Башилов возмущался, полагая, что передают украденные у него мысли.
И еще несколько харджиевских штрихов к теме «естественных мыслителей» Хармса:
«Еще один монстр — безумный изобретатель. Он жил в огромной комнате (кажется, на Литейном), с огромными окнами, витринами бывшего магазина, занавешенными тяжелыми черными тканями. В своей безвоздушной комнате изобретатель работал над каким то таинственным проектом, который, по словам Хармса, был основан на еще не известном динамическом принципе. Увидев Хармса, еще ничего не сказавшего, изобретатель начинал хохотать. Он считал Хармса даже не шутником, а шутом, который говорит только смешное. Вступить в беседу с этим хохочущим идиотом было невозможно. Все, что ни скажет Хармс, доводило его до смехового припадка.
Зато его подруга была безмолвна, как рыба. Она неприязненно смотрела на нас своими водянисто-бесцветными глазами и ни разу не улыбнулась.
После визита к изобретателю состоялась встреча с художником Эйснером.
— Вам безусловно понравится одна из его картин, — сказал Хармс.
Худой и высокий, горбоносый и усатый, он имел сходство с Дон Кихотом. Но на нем была не кираса, а серая милицейская форма.
Он служил в милиции (в качестве художника!). Подобно изобретателю, он жил в огромной комнате, перегороженной старинными шкафами на отдельные уголки.
Он представил нас своей супруге, немолодой грузинке, с какой-то жирной улыбкой на нарумяненном лице. На груди — гранатовое ожерелье, на пальцах — золотые кольца с изумрудами и сапфирами.
— Она очень сладострастна, — сказал Эйснер. Но супруга нисколько не обиделась и продолжала любезно улыбаться. Он любил игру слов и изрекал чудовищные каламбуры и слоговые перевертни: вместо „журфикс“ — „фиржукс“.
В одном из полутемных уголков, за большим шкафом, ютился деревенский юнец, боявшийся людей. Эйснер хвалил его рисунки, замечательные, но однообразные. Он рисовал все деревянное — избы, бревна, заборы, рисовал не предметы, а, так сказать, их деревянность. Эйснера он явно ненавидел и прятался за шкафами, как неприрученный звереныш.
Эйснер гордился своими раритетами, одним из наиболее им ценимых была роскошная коробка, полученная одной из его родственниц на придворном балу по случаю коронации Александра II. В этой коробке еще доживали три конфеты 70-х годов XIX столетия.
Мы беседовали с Эйснером и о живописи. Он сказал, что находит большие колористические достоинства в испражнениях кошек и собак.
— Об этом я написал книгу, — сказал Эйснер. — Уверен, что мои наблюдения будут полезны всем художникам.
Однако самому А. П. его наблюдения не помогли, все его картины были совершенно бездарны. Кроме одной: великолепное кресло с красной тканью, одиноко стоящее на пустынном морском берегу. Оно было таким же таинственным, как вещи в метафизических композициях великого Кирико.
Именно эту картину имел в виду Хармс».
Сколь запутанной и сложной ни была бы тема, сколь ни угрожающими выглядели бы нагромождаемые в рукописи хармсовского трактата формулы — всегда остается иронически-пародийный подтекст, всегда автор как бы отстраняется от того, что пишет. И почти всегда объектом описания становится не только решаемая проблема, но и сам процесс письма. В конце концов, даже после самого серьезного философского (или квазифилософского) рассуждения писатель не забывает поднять голову, увидеть неприглядную окружающую реальность и посмеяться над самим собой. Так строится трактат «Бесконечное — вот ответ на все вопросы…», в котором поэтико-философское исследование проблемы одно- или двунаправленности бесконечного ряда (в связи с температурным абсолютным нулем) постоянно прерывается вот такими вставками: «Я написал это на бумаге, перечитал и написал дальше…»; «Я записал это все, перечел и стал думать так…» и т. п. Хармсу важно, чтобы при всей «учености» философических выкладок потенциальный читатель представлял бы себе сам процесс развертывания текста — как будто он рождается прямо перед его глазами, сходя с пера в реальном времени. И тем самым — не упускал пронизывающие его иронические искорки, которые в конце разгораются в пожар, уничтожающий всякий научный пафос:
«Я прочитал написанное и долго думал. Потом я не думал несколько дней. А потом задумался опять. Меня интересовали числа, и я думал так:
„Мы представляем себе числа как некоторые свойства отношений некоторых свойств вещей. И, таким образом, вещи создали числа“.
На этом я понял, что это глупо, глупо моё рассуждение. Я распахнул окно и стал смотреть на двор. Я видел, как по двору гуляют петухи и куры».
Распахнутое окно — не только выход из дома в иное пространство, но и выход из текста в реальность.
Из записей в дневнике Ивана Павловича Ювачева мы получаем представление о том, с какими просьбами обращался Хармс к отцу из Курска. Разумеется, статус Ювачева-старшего как политического заключенного царского времени, его близкое знакомство с Морозовым давали дополнительные шансы на успех ходатайства за сына. 23 сентября 1932 года Иван Павлович огорченно записывает:
«Даня у доктора Ше‹й›ндельса лечится, хвалит его за внимание к нему. Теперь он живет в Курске в одной комнате с Александром Ивановичем (так, очевидно, И. П. Ювачев понял сообщение Хармса о том, что он поменялся комнатами с Введенским. — А. К.). Просит меня писать Калинину, но я уже писал в Полит‹ический› Красн‹ый› Крест и просить в другом месте я не могу. А вот он до сих пор палец о палец не ударил, чтобы просить Когана о документах. Ведь А. И. в Тамбове получает карточку на хлеб, а он не получает».
Хлеб, конечно, можно было покупать на рынке (как и муку), что Хармс и делал, однако это было очень дорого. Во время его курской ссылки в стране происходили катастрофические события. 7 августа 1932 года был принят Закон «Об охране имущества государственных предприятий, колхозов и кооперации и укреплении общественной (социалистической) собственности», прозванный в народе «Законом о трех колосках» (или «семь восьмых»). По нему за собирание оставшегося после жатвы на колхозном поле зерна можно было получить от десяти лет лагерей до расстрела. Затем осенью 1932 года в ранее самых «хлебных» районах страны начался невиданный голод, вызванный почти полным изъятием зерна у крестьян, который впоследствии был назван «голодомором». На Украине и в России в 1932–1933 годах голодной смертью умерли миллионы людей, в то время как зерно экспортировалось из СССР за границу. Нехватка продуктов была ощутимо заметна даже в Москве и Ленинграде; именно тогда, по позднейшим воспоминаниям Хрущева, Сталин распорядился, чтобы все московские заводы и фабрики начали разведение кроликов. В Курске голода не было, хотя границы голодомора пролегали совсем рядом.