Повесть о Верещагине - Константин Иванович Коничев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, вы правы: царь перепуган и взбешен террором. И, кажется, головы ему не сносить. Подстерегут… Обстановка после реформы обострилась: народовольцы не унимаются в террористических действиях, а жандармерия неусыпно преследует всех и каждого по малейшему подозрению. — Стасов усмехнулся, и выражение иронии смешалось на его лице с горькой усмешкой. — В прошлом году террорист Соловьев едва не прикончил царя. А сколько людей пострадало! Охранка двух моих братьев арестовала — Дмитрия и Александра, у меня обыск был, всё перерыли, перевернули кверху дном. Ни крамольной литературы, ни бомб, разумеется, не нашли. Братьев моих выпустили как невинно арестованных. Взрыв в Зимнем дворце произвел на дворцовую знать ошеломляющее впечатление. Если бы царь во время взрыва был в столовой, от него ничего бы не осталось. Но пуд динамита прогремел вхолостую. И снова — аресты и аресты…
— Я не сторонник этих одиночек-убийц, — проговорил Верещагин, перелистывая какой-то иностранный журнал, лежавший на загроможденном книгами и бумагами столе. — Да и вы, Владимир Васильевич, надеюсь, не анархист. Время делает свое дело. Но думаю, что и наше с вами дело не будет зачеркнуто хозяевами будущего. — Верещагин посмотрел на часы, стоявшие на столе, нахмурился: — Что же это такое! Славный на Руси писатель, а такой неаккуратный!
— Не беспокойтесь, придет. Видимо, Лев Николаевич где-то задержался. Лишь бы не заболел. Петербургский климат для приезжих неугодлив…
— Так-то оно быть может и так, однако, запаздывать — по меньшей мере неприлично. Значит, он ни себя, ни нас не уважает. — Верещагин подошел к окну, из которого открывался вид на площадь перед театром, и стал разглядывать памятник Екатерине Второй, окруженный молодыми, покрытыми снегом деревьями.
— Хорош колокольчик! — после некоторого раздумья сказал Верещагин. — Хорош! Так и хочется взять Екатерину за голову, приподнять со всем этим постаментом повыше над Питером и позвонить ради призвания к порядку всех, кто нарушает естественный порядок жизни… А бойкая была баба, что ни говорите! Знала, на кого опереться. Потемкин, Румянцев, Суворов, Орлов, Державин, Безбородко, Чичагов, Бецкий — всем вокруг нее место нашлось! А ведь хорош памятник, Владимир Васильевич, очень хорош! Микешин, Опекушин и Чижов лицом в грязь не ударили. Не понимаю, почему в числе сподвижников Екатерины нет Ломоносова?
— Нашли чему удивляться, — отозвался Стасов, — холмогорскому мужику разве место находиться в этом окружении? Умен, велик, но мужик! Впрочем, говорят, что из каких-то остатков бронзы намереваются сделать бюст Ломоносова и поставить напротив Чернышева моста.
— Гм… из остатков бронзы… Ломоносову?! Памятник ему должен быть одним из лучших украшений столицы. А тут, видите ли, подачка — остатки бронзы! Смешно и дико!..
— Мало ли что на свете происходит, — согласился Стасов, стараясь разговором скрыть свое волнение в ожидании Толстого. Стасов знал, что Верещагин, с его прямотой и грубинкой, может резко упрекнуть Льва Николаевича за опоздание и встреча их превратится невесть во что. Он подошел к Верещагину, стоявшему у окна, и заговорил о том, что лучшие здания Петербурга построены в те времена, когда вся мужицкая крепостная Россия трудилась, не щадя сил, на постройке дворцов, проспектов и усадеб.
— Это всякому известно, но известно ли вам, любезный Владимир Васильевич, почему граф запаздывает? Что же это такое?!
— Нервы, нервы, Василий Васильевич! Много работаете. Отдых нужен. Железо и то снашивается.
— Так то — железо! Где ему быть против нас с вами!
— Да, это верно. Толстой себя двужильным считает.
— Однако нет его и нет… Хотелось увидеть… Побеседовать. Ведь я его еще ни разу не видел. А его «Севастопольские рассказы» изумительны. Так правдиво, честно о войне еще никто не писал.
Стасов, снова уводя разговор в сторону, заговорил о том, что аристократия и правящие круги, увлекаясь искусствами Италии, предполагают открыть в Риме филиал российской Академии художеств.
— А какая цель? — настороженно спросил Верещагин.
— Известно, такой замысел только и можно объяснить желанием насаждать ложный классицизм.
— Этого еще только недоставало! — возмущенно заговорил Верещагин. — Кому-то из Романовых пришла в голову эта тупорылая идея… Хотят затормозить реалистическое направление в искусстве! Искусство Рима давным-давно топчется на одном месте. И вот такое благоглупое стремление подражать громоздкому классицизму в архитектуре, рисовать этих кудрявеньких римских натурщиков, лепить что-то обнаженное, аполлонистое — все это старо, старо, как ветхая, затхлая древность! А плачут по ней только питерские профессоры из императорской Академии художеств, выжившие из ума и никогда не имевшие свежей мысли в голове, усыпанные звездами и претендующие быть министрами искусств!.. Что за чертовщина! — продолжал горячиться Верещагин. — Убьют зря миллионы рублей. Не спорю, пусть русские молодые художники бывают в Риме: изучать древности надо, но и относиться к ним нужно только как к древностям. Ужели вы, Владимир Васильевич, не поднимете голоса против наших «департаментов» искусств? Никаких филиалов в Риме не нужно. А вот учить рисованию в земских школах — это нашим академикам невдомек!..
— Полагаю выступить в печати, как только идея эта начнет вылупляться из академических голов. Преклонение перед Римом, по сути говоря, окончилось с тех пор, как Иванов доказал, на что способны наши русские художники. И это не только в живописи!..
— Совершенно верно, не только в живописи, — подтвердил безудержный в своем гневе Верещагин. — Возьмите архитектуру: вам, сыну знаменитого архитектора, видней чем кому-либо, что это чуждая русскому народу и климату архитектура, внешне будто бы и солидная, но далеко не всегда удобная. В иных петербургских зданиях до несуразности огромные окна, разделенные на два-три этажа! А для чего нужны здесь эти римские плоские крыши? Разве для накапливания снега, с которым никак не управятся наши дворники… И пузатые колонны для питерских зданий ни к чему. Зачем заслонять