Александрийский квартет. Маунтолив - Лоуренс Даррелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Высокочтимый господин мой, — сказал Hyp с просительной улыбкой и жестом арабского нищего, донимающего богатого иностранца, — это было бы против правил. Ибо дело это является внутренним делом. Было бы неправильно с моей стороны, если бы я согласился».
И тут он, конечно же, прав, думал Маунтолив, пока они в неловком молчании ехали назад в посольство; мы больше не можем отдавать здесь приказы, как отдавала когда-то приказы Высокая Комиссия. Донкин с задумчивой и чуть насмешливой улыбкой внимательно изучал пальцы. На капоте весело плясал флажок, живо напоминавший Маунтоливу вымпел на тридцатифутовой Нессимовой яхте, которая режет наискосок воды гавани…
«Что вы обо всем этом думаете, Донкин?» — спросил он, положив руку на локоть сидящего рядом бородатого молодого человека.
«Если честно, сэр, я с самого начала сомневался».
«Да и я, знаете ли, тоже. — Тут его прорвало: — Но им придется действовать, никуда они не денутся; я этого так не оставлю». — (Он думал: «Лондон ведь житья не даст, пока я не смогу представить хоть какую-то видимость результата».) Ненависть к Нессиму, чьи черты каким-то непостижимым образом — как в фокусе с двойной экспозицией — наложились на мрачную физиономию Маскелина, вновь захлестнула его. На пути через холл он поймал свое отражение в длинном тамошнем зеркале и с удивлением заметил на лице обиженное, капризное выражение.
В тот же день он обнаружил, что сотрудники посольства и обслуживающий персонал раздражают его час от часу все больше. Они словно бы нарочно сговорились довести его до белого каления.
Ежели у Нессима и достало смелости посмеяться, получив наконец приглашение, ежели, прислонив напыщенный сей опус к чернильнице, чтоб насладиться им сполна, он и смог смеяться, тихо и немного нервически, в пустоту кабинета, то потому лишь, что думал он при этом так: «Сказав: „Человек сей беспринципен“, — имеешь тем самым в виду, что он унаследовал по праву рождения те или иные принципы, коими предпочел теперь пренебречь. Но возможно ли представить себе человека от рождения совершенно бессовестного? Человека, который от рождения не знал бы такого слова — душа ? (Мемлик)».
Н-да, легко представить человека безногого, безрукого, слепого, но вот странный некий дефект органов внутренней секреции, непоступление в организм флюида, именуемого душой, — не чудо ли, не повод ли для удивления, может быть, даже сострадания? (Мемлик.) Встречались люди, чьи чувства плыли водяною пылью, рассыпались, так сказать, на составляющие, на невидимые миру атомы; и те, кто заморозил собственные чувства насмерть, — «онемелые сердца»; были и такие, кто рожден без чувства ценностей, — моральные дальтоники. Подобных много среди власть имущих — они идут по жизни, как во сне, в облаке своих идей и действий, не имеющих внутреннего стержня и смысла. А Мемлик — из их числа? Этот человек вызывал у Нессима странное, почти восторженное любопытство — так энтомолог берет впервые в руки не описанный наукой вид жука.
Зажег сигарету. Встал, походил по комнате, останавливаясь у стола, чтоб прочитать еще раз приглашение и посмеяться — про себя. Облегчение — и любопытство с тревогой пополам; тревожащее любопытство — и облегчение снова. Он снял трубку и поговорил с Жюстин улыбчиво, тихо: «Гора сходила к Магомету». (Читай: Маунтолив и Hyp.) «Да, моя дорогая. Гораздо легче знать наверняка. Вся моя токсикология и пальба навскидку! Какая чушь, не правда ли? Я очень надеялся, что именно так все и кончится, но, конечно же, всегда лучше лишний раз подстраховаться. Ну что ж, на Магомета надавили, и он разродился маленьким таким мышонком в виде приглашения на Вирд». Вздернув скептически бровь, он послушал, как она смеется в трубку. «Прошу тебя, дорогая моя, найди там у нас Коран пороскошней и пришли ко мне в офис. В библиотеке были, кажется, два или три совсем древних, обложенных слоновой костью. Да, я заберу его с собой в Каир в среду. Нельзя же не подарить ему Коран, как же иначе». (Мемлик.) Пришло время шутить. Передышка будет недолгой, но, по крайней мере, можно пока перестать бояться яда или одинокой фигуры в аллее вечером, которая может оказаться… Нет. Ситуация по меньшей мере обещала теперь весьма необходимую отсрочку.
Сегодня, в шестидесятые годы, дом Мемлик-паши стал известен в отдаленнейших столицах мира благодаря в первую очередь ярко выраженному архитектурному облику банка, который носит имя своего основателя; странные особенности вкуса этого таинственного человека наложили отпечаток и на сами здания — все они построены по одному и тому же совершенно гротескному проекту, этакая травестия египетской гробницы, увиденной глазами ученика Ле Корбюзье! Где бы вам ни случилось встретить этот мрачный фасад, вы непременно остановитесь, чтобы подивиться капризам фантазии автора — в Риме ли, в Рио. Невысокие, но мощные колонны живо напомнят вам о мамонте, который приболел элефантиазисом, — пережиток или, может, возрождение макабрического древнего бреда — нечто вроде оттоманско-египетской готики? Возведите Юстон-стейшн в энную степень, и вот тогда… Но теперь власть этого человека ощутима далеко за пределами Египта, она просочилась в большой и широкий мир через вычурные дымоходы банков — эта власть расходилась волнами от маленького инкрустированного кофейного столика, на котором он писал (если он вообще когда-нибудь писал), от обшарпанного желтого дивана, на котором обычная здесь летаргия держала его день за днем, как якорь. (В особо торжественных случаях он надевал феску и желтые замшевые перчатки. В руке — обыкновенная, на рынке купленная мухобойка, которую его ювелир украсил изящным узором из мелкого жемчуга.) Он никогда не улыбался. Один греческий фотограф попросил его как-то сделать — во имя искусства — исключение из правила; беднягу тут же бесцеремоннейшим образом выволокли во двор, разложили на травке и влепили под шорох пальм дюжину горячих — за оскорбление чести и достоинства.
Может быть, причину следовало искать в странном смешении кровей в его жилах; отец был албанец, мать — нубийка. Жуткая эта смесь была взрывоопасна даже в разных телах — ураганные супружеские сцены частенько будили его в детстве по ночам. Он был единственным сыном. Оттого-то, быть может, и уживались в нем жестокость и полная — внешняя — апатия, тихий, на шепоте, почти по-женски порой высокий голос при полном отсутствии какой-либо жестикуляции. И внешний облик: длинные шелковистые, чуть вьющиеся волосы, нос и рот, резанные плоско по темному нубийскому песчанику и надетые, как барельеф, на совершенно круглый альпийской лепки череп — кошмар физиогномики. Если бы ему и впрямь взбрело в голову улыбнуться, на свет явилось бы негритянской белизны полукружие под растянувшимися плоско, как резиновые, ноздрями. Кожа вся в темных мушках и цвета, весьма любимого в Египте, — сигарный лист. Благодаря депиляторам вроде халавы его тело не знало волос — даже подмышки и руки. Но маленькие глазки, спрятанные в складках кожи, как два чесночных зубчика. Природное беспокойство они привычно топили в выражении неколебимо снулом: полное отсутствие смысла в подернутых бесцветным флером белках — как если бы душа, обитавшая в большом этом теле, находилась в постоянной отлучке по неведомым личным мотивам. Губы очень яркие, в особенности нижняя, и эта припухлость, насыщенность цветом предполагала — эпилепсию?