Санки, козел, паровоз - Валерий Генкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Огромный и страшный вышел из маленькой щелки. Тянет мягко. Холод струится в душу, обволакивая ледяным туманом. Густая масса давит и держит. Горящее винное торжество подкатывается к горлу. Хочется бешено лаять, плеваться и рвать. Что-то тяжко и веско затыкает сквозящую рану, через которую готовы излиться буйство и желчь, — затыкает тупо, притерто, со знанием дела, с ухмылкой. Глазами умирающего ягненка ты смотришь на душные волны чужого, постороннего, мощного. Гадко и гладко. И — весело. Подленький молоточек дробно стучит в затылке. Внутри полыхает жажда — терпкой свободы, изумительного, безграничного разгула. Но — на шее обрыдлый хомут обыденной жизни. Заключив вольнолюбивую душу в клетку быта, смотришь на мир горьким глазом. Вдруг среди плоской унылой равнины с грохотом взрывается, взметается что-то свое, до боли родное — и приносит мгновенное счастье. Жадно собираешь и копишь обломки таких мгновений. Но как их мало! И тяжко бунтовать в себе, когда от внутреннего пожара — лишь слабые отсветы в глазах. Мир чванливо и сонно гордится своим величием. С грацией бегемота он стискивает в своих лапах твой вопль, твою ярость. Но дух личности гибок и горд. В борьбе с мертвым дыханием мира он крепнет и закаляется. И когда-нибудь этот дух поведет плечами, стряхивая дряхлые цепи, разольется на свободе, потопит обломки поверженной тюрьмы… Когда-нибудь. А пока он извивается и корчится в муках, тускнеет и становится тенью…
Колоссально синие ночи! Олицетворение беспомощности, унылого растекания, карикатура современной интеллигенции. Двигает черными пальцами. В тоненьком слое сознанья серые разводы истекают каплями ржавчины. Клейкий зеленый сок обволакивает стволы. Изодранные линии и серебряные чешуйки холода. А вот добрый самаритянин согнулся в бессилии, луч света вырывает его фигуру. Безмолвно стоят двое в темном, один нагнулся, в вялом и тщетном порыве стремясь поддержать гибнущий луч (чу! см. Блока. — В.З.), справа дикий глаз и темная морда, сдавленный храп коня и — сквозь бледную морозную дымку — зимний пейзаж с конькобежцами… Три развороченных плоскости и опять фигуры, фигуры, много фигур: две штуки — Исав и Иаков. И как вымпел — Майское дерево Гойи и медленный резиновый взрыв.
Какую (ие) картину (ы) описал он?
А коли это запись сна, то здесь же даю и запись своего.
Москва / Грозный. Еду на машине, один, ночью. Почему-то ее оставляю, продолжаю путь пешком. Голые люди с вялыми, безразличными лицами, мужчины и женщины, стоят в ряд — некоторые, понимаю, мертвы. Других вот-вот убьют. Девушка просит: не надо, Тенгиз (Тамраз?), пожалуйста. Но просит как-то лениво. Тенгиз берет длинную колбаску, надувает, накидывает девушке на шею и душит. Девушка обмякает, но остается стоять. Хочу найти машину, оставленную в Москве, но здесь явно не Москва. Какие-то грандиозные постройки — дворцы, триумфальные арки, — и тут же ряды унылых домов, кучи мусора. Утром мне на поезд (а как же машина?), я должен еще попасть в гостиницу. После какого-то провала во сне я снова у своего «москвича», рядом монтажник-балансировщик и еще какие-то люди в спецовках. Мы поможем, говорит один, но сам понимаешь… Ага, я сбегаю за бутылкой. Монтажник дружелюбно протягивает мне два аккуратно сложенных бутерброда с колбасой. Я беру их, один возвращаю.
А вот еще сон. Старик, проведший в лагерях многие годы, оказался в полном одиночестве и растерянности на свободе — и всеми силами хочет туда вернуться. Чтобы жить, как привык, и там умереть. И беседует со мной, объясняя, чем рождено желание и как его хочет осуществить. «Вот посоветуй, ты образованный, как бы туда попасть, да надолго, не совершив большого греха…» Такой вот «Фараон и хорал». Я проснулся, а заснув снова, погрузился в совсем уж несусветную чушь. Из окна своей квартиры я увидел Михаила Михайловича Жванецкого, который бойко торговал свеклой. Решил взять три штуки, некрупные. Спустился в халате и тапочках — а дело было зимой. Оскальзываюсь на ледяных буграх, подхожу. И — разочарование — никакой свеклы. Сильно исхудавший, сгорбленный Жванецкий в грязном ватнике, прикрытом еще более грязным фартуком, отвешивает творог — берет из фляги, прямо рукой, мнет, кладет на гнутую чашку весов и пальцем придерживает. Норовит обвесить. А мне вовсе творог не нужен, мне бы свеклы, но ее нет и в помине, и я снова, по ледяным наростам, — домой, в тепло.
Ну и третий. Два мясника разделывают тушу. Я наблюдаю с подавляемым страхом. Замечаю — корова живая. Без кожи. Как-то вяло реагирует, беззвучно ворочает головой. Я умоляю мясников поскорее прикончить ее, перерезать горло. Один удивленно пожимает плечами — откуда такая жестокость, нехотя берет нож, проводит по шее.
Далее письмо Алика делало вираж:
В сонме сломокопателей рдеют гривяные зораки, грохчей омельчей патродий горлонет штерек штоп. Лемон, табар, вадарит, кориф и строп градил. Майа, Майа, Майа. (Поскольку в то время Алик еще не был знаком со своей будущей женой Майей, этот повтор мог появиться под влиянием стихотворения Николаса Гильена о заклинании змеи — майомбе омбе-майомбе, сенсемайя, змея, сенсемайя… Уж очень оно нам нравилось. — В.З.)
И завершалось так:
Кносс, Микены, Ираклион. Да! Кстати об Ираклионе. В Ираклионе местный врач Ямалакис собрал изумительную коллекцию минойских гемм. Крохотные такие геммы…
Такие эпистолярные шалости напомнили Виталию Иосифовичу — уже позже, много позже, на склоне лет, — переписку шестнадцатилетнего Тютчева с девятнадцатилетним другом по университету: «Обстоятельства, любезнейший Михайло Петрович, эта самодержавная власть в нашем бедном мире, не позволили мне все это время видеться с вами… Сердечно сожалею, что ваше соседство более, до сих пор, для меня удовольствие отвлеченное, чем положительное. Надеюсь, однако, что не замедлю приятную мысль превратить в приятную существенность». Во дает! Покруче Ираклионовых гемм.
А играм не было конца. Очередная могла родиться на ходу, прожить час-другой и умереть. «А ну, перейди от чернильницы к аптеке». И довольно скоро звучал ответ: «Чернильница — ink-pot — инки — ацтеки — аптека». Ну и так далее. Когда Алик в творческом порыве соорудил потрясающий палиндром: «хап ее да за пуп, а зад ее пах», тему пупа они продолжили вместе, и упорный труд дал такие плоды:
А врет, стерва!
О не лопали ила полено,
А
Я
Пою и, супермен, ем репу сию — оп!
А дома-то вижу: пуп у живота — мода…
Но рано, кот уж жуток, он — Арон.
А та — во! Хороша, да шороховата.
Пардон, не лен, но драп…
И к часу «к» боги-фанатики кита — на фиг, об кусачки.
От палиндромов их скоро отвлекла идея прорваться со своей продукцией на телепередачу «Вокруг смеха», которую вел много лет подряд Александр Иванов. Посидев вечерок над нижеследующим текстом, они отправили его на адрес студии.
Уважаемые вокругсмеховды!
Три поколения семьи Хочубеевых который год помирают со смеху над вашей передачей. Поведаем вам нашу маленькую семейную тайну: лишь только затихает дивный голос Александра Александровича и гаснет голубой экран, мы садимся за круглый стол и за чаем с баранками продолжаем передачу семейными силами: каждый рассказывает какую-нибудь назидательную историю с моралью.