Записные книжки. Воспоминания - Лидия Гинзбург
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один матерый редактор развивал как-то с впечатляющей искренностью передо мной свое кредо. Он считает, что в книге автор большого значения не имеет, так как автор несет за книгу незначительную долю ответственности. «Ну, что вам, например, такое сделается? Ну, обругают и оставят. А уж меня как редактора так будут таскать и таскать, будут с песком протирать на каждом совещании, на каждом заседании… через пять лет не забудут».
А теперь у них новая беда: литературная жизнь опять колебнулась в либеральном направлении. Предыдущее колебание напугало аппаратчиков. Им представилось, что вдруг обнаружится, что без них можно обойтись. Что общего государственного руководства (плюс Главлит) окажется достаточным для того, чтобы литература выполняла предназначенные ей функции. Они так испугались, потому что при первой возможности неудержимо поползло во все щели желание избавиться от них, тоска по их небытию. Был период, когда об этом говорили на всех собраниях; и не было молодого рифмача, который не выступал бы и не говорил об этом в уверенности, что только редактор мешает ему быть поэтом. Это было смешно, но аппаратчики не смеялись. Потом выяснилось опять, что нужно предотвращать, и они совсем было успокоились. И вот опять ситуация ускользает.
При непоследовательности оперативных действий административно-литературная система сразу начинает распадаться, а при последовательности – того хуже: наступает несуществование предмета воздействия, то есть литературы.
Имея неограниченное право централизованного руководства той или иной областью бытия, очень трудно воздержаться от руководства. В каждом данном случае администратору кажется – он знает нужное решение и может беспрепятственно его осуществить. Неужели же искусственно – из теоретических соображений – самому создавать проволочку, дебаты, борьбу мнений? Неужели нарочно сделать быстрое тягучим, прямое – извилистым, ясное – запутанным, шумным, бестолковым?.. Представьте себе человека, добровольно отказывающегося от возможности осуществить то, что он считает правильным или выгодным, – психологически невероятно. Следовательно, единственный практический выход состоит в том, чтобы у людей не было бесконтрольных возможностей. Чтобы они перестали владеть волшебной палочкой.
Замечательно, что – при определенной писательской установке – психика писателя может не отразиться в его творениях. Романы Гончарова даже утомляют своей нормальностью. Между тем это был полусумасшедший человек с тяжелейшими депрессиями и маниями.
Федор Петрович работал на паровом молоте. На этой работе пенсионный возраст – пятьдесят лет. Вышел на пенсию. Скучает, ищет подсобные заработки.
Когда говорит о ком-нибудь, особенно о своих близких, непременно сообщает, какую кто получает зарплату, особенно если зарплата хорошая. Совсем как бизнесмены, определяющие, кто сколько стоит.
Федор Петрович недавно потерял сына двадцати одного года. Умер от белокровия. Водил к профессору, профессор сразу сказал – безнадежно. После смерти сына стал пить. Сын ему все мерещился.
– И что это такое случилось? Здоровый был, физкультурник. Учился хорошо. Не пил. Ничего. Он в больнице лежал, так врачи и сестры все удивлялись – какой терпеливый. Я сам четыре ночи у него просидел. Работал крановщиком. Сто двадцать рублей получал.
В 1880-х годах, живя в Москве, Толстой не хотел пользоваться услугами водоносов и сам возил воду в бочке. Одна из его великих наивностей. Ведь кто-то обзаводился телегой и бочкой, которыми он пользовался. Кто-то кормил, поил, держал в конюшне лошадь, возившую воду. Для того чтобы иметь наготове лошадь, телегу, бочку, даже не зная, откуда они взялись, нужно было располагать бóльшим наемным персоналом, нежели тот водовоз, чьими услугами не хотел пользоваться Лев Николаевич. Это наивность человека, воспитанного еще на крепостных услугах, которые он десятилетиями привык не замечать. Эту самую наивность Лев Николаевич внес в свою утопию Царства Божия на земле. Ибо духовная жизнь этого царства требовала, например, издания хороших, нравственных книг, то есть сложных машин и кем-то организованных механизмов книгопечатания.
Поведением управляют устремления и интересы, превращающие человека в устройство, приспособленное, биологически и социально, для жизни.
Логика поведением не управляет – логически мыслящие от других отличаются пониманием нелогичности своих поступков.
Творчество есть род общения. Можно писать для многих и для немногих (даже для трех человек знакомых), для потомства, для воображаемого читателя… Но творить для себя – это сумасшествие.
Есть еще люди, которые верят, что элитарность интересна, что непременно интересен человек, если он, скажем, понимает стихи Пастернака. На самом деле все это запросто превращается в элитарную скуку, если информация дублирует нашу информацию. Интересны нам люди осознанием опыта, не тождественного нашему собственному, притом доступного им не понаслышке. Ум человека – выражение его осознанного опыта. Поэтому образование, не ставшее культурным опытом, ума не прибавляет. Просвещенные широко пользуются и чужим опытом; им проще заполнять пустоту. От непросвещенного требуется больше самородного. Вообще же скучными, равно как и интересными, бывают и элитарно образованные, и малограмотные.
Достоевский изображал по преимуществу интеллектуального человека, что естественно для романа идей. Но он не считал интеллектуальность обязательной принадлежностью напряженной и сложной душевной жизни (в этом отношении Горький ученик Достоевского). Свидетельством тому Рогожин, Федька в «Бесах», в своем роде Смердяков, в своем роде и Митя Карамазов. «Записки из Мертвого дома» держатся на этом убеждении. Достоевский прямо говорит там, что среди самых отпетых каторжных «встречал черты самого утонченного развития душевного…».
Почему человек искренне осуждает в другом то, что делает сам? Выработавшийся в нем собственный образ не пропускает то, что ему не подходит. Он не забывает свой неприглядный поступок, даже не всегда его вытесняет, но ощущает его как временный и случайный, как не имеющий отношения к его пониманию жизни (откуда проистекают моральные критерии и оценки), к инварианту его человеческой сущности. Другого же он судит по результатам как подлежащего соответствующим оценкам.
Во время войны побуждения людей могли быть эгоистическими, но обстоятельства вырабатывали норму, принуждавшую к поведению такому, какое нужно было социуму. Побуждения могли вступить в противоречие с обстоятельствами, но поведение соответствовало этическому идеальному пределу, который всегда предложен социальному человеку. Поэтому ретроспективная схема собственного поведения – в своем роде верная схема. Из нее удаляется всякое частное малодушие, уклонение, личность уже мыслит себя не уединенно, а в человеческом пласте, например в пласте ленинградцев.
XX век – век высокой бытовой культуры, бытового оформления, дизайна. Откуда взялась у нас (и твердо стоит на своем) грандиозная, агрессивная бытовая безвкусица?
После революции авангардисты пытались взять на себя эстетическое оформление жизни. Авангардистов отменили. Но явлений без формы не бывает – в вакуум хлынули вкусы почтово-телеграфных чиновников прошлого века. Последний эстетический опыт городской массы и вышедших из нее местных начальников.