Брейгель - Клод-Анри Роке
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кажется, будто целый город вырастает из-под земли посреди этой пустыни. Двадцать подъемников с подвижными блоками работают между колоннами церкви. Сорок волов, меся грязь или вздымая тучи пыли, тянут телеги, нагруженные гранитными блоками, резными капителями, карнизами, пилястрами. В горах непрерывно стучат топоры и визжат пилы: там валят и обтесывают дубы и сосны. Тогда ли, когда король, сидя на большом камне, наблюдал за этим движением, ему пришла в голову мысль раздавить Фландрию, как он только что раздавил каблуком нескольких муравьев? Или это решение созрело в нем, когда он предавался пламенным и слезным молитвам? Разграбление церквей оказалось удачным предлогом для вмешательства. Ничто не доказывает, что король намеренно спровоцировал действия мятежников. С другой стороны, ничто из того, что мы знаем об этой преступной и безумной душе, не мешает нам подозревать его в подобном вероломстве. Угроза гибели наползает на Фландрию, как удлиняющаяся тень Эскориала. Король назначает ответственным за операцию герцога Альбу. 17 апреля герцог отплывает из Картахены на Сицилию, чтобы набрать там tercios.
Tercios представляют собой сводные полки, состоящие из трех родов войск: кавалеристов на арабских конях, вооруженных шпагами и копьями; пехотинцев, вооруженных пиками и алебардами; пехотинцев, вооруженных аркебузами и мушкетами, — это армия совершенно нового типа. Все бойцы считаются простыми солдатами, хотя среди них много людей благородного происхождения, а некоторые даже имеют право носить титул дона, которым обладает не всякий hidalgo.[138] Каждому прислуживают один или несколько слуг. Почти всех сопровождают сожительницы или жены. Брантом,[139] видевший их в Лотарингии, оставил запись: «Этих мушкетеров вы бы приняли за принцев, настолько они были надменны и столь гордо и грациозно вышагивали». А один историк позднее назовет их «ужасным вавилонским смешением испанских живодеров и итальянских содомитов». Поистине, инфернальные когорты! Эти войска никогда не ступают на испанскую землю: они упражняются во владении оружием, ожидая своего часа, на Сицилии или Сардинии, в Ломбардии или Неаполе. Все солдаты одеваются приблизительно одинаково: рубашка и пурпуэн,[140] шоссы[141] и чулки, башмаки, ропильи (короткие плащи-куртки с откидными рукавами); но наряды их выглядят весьма пестро, ибо таковы их вкусы, да и вещи постоянно приходится чинить, накладывая разномастные заплаты. Дополнением к описанному стандартному костюму обычно служат шляпы с перьями, большие отложные воротники, зеленые или пурпурные пояса, шелковые или атласные перевязи, носимые поверх кирасы. Они хорошо питаются, так как не только получают жалованье, но и промышляют добычу в деревнях. Если у них появляется повод жаловаться на офицеров или происходят задержки с выплатой денежного содержания, они тотчас поднимают бунт и избирают предводителя из своей среды. Они считают себя потомками альмугаваров — отрядов каталонских наемников, которые в XIV веке образовали военную республику и завоевали одно из греческих герцогств. Они — фанатики чести и имеют репутацию непобедимых.
Когда Европа узнала, что десятитысячное войско этих ландскнехтов выступает в поход, ее охватил смертельный ужас. Альба пересекает Альпы: жители Женевы думают, что Испания решила стереть их город с лица земли, и готовятся к обороне. Однако испанская армия обходит город стороной. Теперь очередь Доля и Безансона опасаться осады или штурма. Но ужасное воинство минует их и направляется к Люксембургу. Там — та же паника. Повсюду по пути следования армии население вынуждено обеспечивать ее продовольствием и размещать на постой в своих домах. В те местности, где последний урожай был не слишком обильным, вслед за солдатами Альбы приходит настоящий голод. Маленькие деревни затоплены этим чудовищным потоком вооруженных головорезов! Старые страхи становятся былью. На крестьян обрушиваются всяческие бедствия. Солдаты опустошают житницы и риги, сжирают скот, порой оказываются виновниками пожаров — по небрежению или по злобе. Все должны им служить, всё подчинено их нуждам. За три месяца до прибытия первых кавалеристов в Нидерланды для них уже собирают селитру, изготавливают порох и фитили, отливают пули, выковывают пики, сооружают мосты, ремонтируют дороги, закупают в Германии шлемы и кирасы. По пути Альба вербует новых солдат. В итоге на подходе к Семнадцати Провинциям испанская армия насчитывает уже около сорока тысяч наемников, не считая их жен и слуг.
Еще месяц, еще неделя до появления этой чумы! Бредероде укрепил фортификационные сооружения Вианена и мобилизовал войска. На дорогах полно тех, кто из страха собрался бежать в Германию или Англию; они бредут с тяжелым сердцем, толкая перед собой тачки, груженные всем, что можно было захватить с собой. Филипп де Марникс, который сейчас носит траур по брату, находится среди этих несчастных, в Эмдене, — чтобы ободрить их и чем-то помочь. Эгмонт отправляется навстречу Альбе. Люди не так давно видели его в Валансьенне, где он вместе с Нуаркамом (зловещей фигурой, как мы увидим дальше) восстанавливал испанский порядок. Теперь его видят в Тирлемоне, недалеко от Брюсселя, — в местечке, куда только что вошла испанская армия. Хочет ли он вернуть герцогу долг вежливости, поприветствовать Альбу, как тот приветствовал его, Эгмонта, у ворот Мадрида? Или чувствует себя обязанным лично засвидетельствовать почтение посланцу испанского короля? Или еще надеется смягчить остроту ситуации, улучшить положение вещей? Как бы то ни было, вид у него такой, будто он начисто забыл о позоре, связанном с неудачей его испанской миссии.
Герцог и граф знакомы с давних пор. Они оба служили императору. Оба были в его ближайшем окружении во время битвы за Тунис. Знает ли Эгмонт, что Альба завидует ему и потому ненавидит? Сейчас они уже заметили друг друга — пока издали. «А вот и первый еретик, — говорит Альба Эгмонту и дружески пожимает протянутую руку, а потом кладет ладонь ему на плечо. — Учитывая мой возраст, граф, вы могли бы избавить меня от столь долгого путешествия!» Эгмонт преподносит ему в качестве подарка несколько великолепных жеребцов. Они идут по лагерю. Крупные капли дождя ударяются о крыши палаток, блестят на оружии и пушках. Солдаты не выказывают фламандскому сеньору ни малейшего уважения — они не расступаются, чтобы дать ему дорогу, не снимают шляп; его провожают холодными взглядами, а некоторые даже шипят сквозь зубы: «Лютеранин! Лютеранин!» или: «Предатель!» Под небом лилового цвета, на границе леса и луга, медленно перемещается стадо — как всегда.
22 августа, утром, герцог Альба входит в Брюссель.
1
Иногда, осенью или зимой, уже под конец дня, Брейгель испытывает потребность ненадолго оставить мастерскую, оставить свой уютный дом, чтобы понаблюдать, как вокруг Брюсселя, в далеких деревнях, зажигаются первые вечерние огни. Он долго смотрит на равнину, расстилающуюся за линией городских крыш, на телегу, которая едет по серой дороге, на дымки над хуторами, на сорок и воронов меж голых ветвей. Он не может не думать о горе, где свершаются казни, которая находится у него за спиной, — об этой Голгофе, нависающей над миром подобно черному солнцу. Он стоит неподвижно среди тишины и теней внезапно наступившего вечера. Он тепло одет, на голове шапка — как у дровосека в заснеженном лесу. А потом он опять спускается к дому по защищенным от ветра улицам, переулкам, маленьким площадям. Он любит этот час «между собакой и волком», этот неопределенный свет, этот момент, если можно так выразиться, «перехода от жара к пеплу». Он — не более чем прохожий, бредущий в сумерках, чье дыхание смешивается с холодным туманом. Он говорит себе, что и его земная жизнь есть всего лишь путь — путь, который привел к тому, что в этот конкретный час, на этой прямой брюссельской улице, он проходит мимо этих красных окон пекарни, мимо этой мясной лавки, где висят огромные рассеченные туши, мимо этой часовой мастерской или текстильной лавки. Сколько шагов успеет он еще сделать здесь, на земле? Он думает, что никогда больше не покинет пределов Брюсселя. Вся жизнь заключена для него в его работе, в его доме. Все его дальнейшие путешествия ограничатся такими вот шатаниями по улицам, прогулками под снегопадом или под летним небом, которые не заведут его слишком далеко от городского вала. Даже визиты друзей становятся все более редкими. Он хочет сосредоточиться на работе, жить в свете своей любви к Марии и Питеру — и к этому другому ребенку, который вот-вот должен родиться. Его не оставляют мысли о картинах на чердаке и о Марии, которая совсем недавно начала учить Питера читать, — не оставляют даже теперь, когда он блуждает по городским закоулкам. Двери питейных заведений открываются навстречу вечеру, навстречу наступающей ночи. Он входит в знакомую таверну, и его сразу охватывает радостное чувство от этого шелеста голосов, от этого света посреди тьмы. Хорошо вдруг оказаться участником шумного или тихого застолья, насладиться теплом. Здесь можно помечтать в одиночестве. Здесь также встречаешь разных людей — тех, которых знал раньше, и других. Сюда приходят заезжие путешественники — и местные, жители этого квартала. Люди, сидящие за разными столиками, переговариваются друг с другом. Порой сюда заглядывают и художники. Имена завсегдатаев заведения выгравированы на спинках скамеек. Написал ли и Брейгель свое имя на деревянной доске в одной из таких таверн? Или он предпочитал повсюду быть только случайным прохожим? Узнавали ли его, когда он спускался на несколько ступеней, отделяющих улицу от залы с длинными столами и сводчатым потолком? Заговаривали ли с ним? Знали ли, что он живописец? Ему нравится находиться здесь, где само время, кажется, течет медленнее, — в этом ярко освещенном полуподвале, таком тесном, что люди почти соприкасаются локтями, но это им не мешает. Побывать здесь — все равно что в час беды провести бессонную ночь рядом со своими близкими.