Собрание сочинений в 9 тт. Том 7 - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сколько же он у нас — две недели или всего-навсего два года?
Энн сидит за туалетным столиком, но ничего не делает, а ведь каждый муж, даже творческая личность, должен знать, что это — скверный признак. Если вы увидите женщину, сидящую в полуодетом виде перед зеркалом за туалетным столиком и даже не любующуюся своим отражением во время разговора, то пора учуять грозу в воздухе.
— Он здесь уже две недели, но мне совершенно не попадается на глаза’, если только я случайно не забреду на кухню, поскольку общество Пинки он предпочитает нашему. В первую же среду вечером, когда у Пинки был выходной, он куда-то исчез, я еще говорила: «Какой такт!» А после я узнала, что он поужинал вместе с Пинки у ее родителей и отправился с ними на молитвенное собрание. То же самое повторилось в воскресенье вечером, потом в прошлую среду, а сегодня (хоть он и утверждает, что у меня нет ни разума, ни воображения) он бы удивился, узнав, что в данную минуту воображение рисует мне небесно-голубую хламиду в деревенской церквушке, битком набитой потными негритосами, будто так и должно быть.
— Да, живописно, не правда ли?
— Но если не обращать внимания на мелкие неудобства, вроде того, что мы никогда не знаем, где наш гость, и что от этой нелепицы и у нас идет голова кругом, то он очень мил. Поучает, наставляет и стушевывается. Я никогда не знаю, дома ли он, разве что услышу стук твоей машинки: ведь это наверняка не ты печатаешь, ты ни строчки не пишешь вот уже две недели… Или два года? Он входит в кабинет, куда детям входить строго-настрого запрещено, тычет пальцем по клавишам машинки, с которой Пинки нельзя даже пыль стирать, отстукивает стихотворение о свободе и швыряет тебе, чтобы ты разобрал и расхвалил. Как бишь он выразился?
— Повтори сама. У тебя так прекрасно получается!
— Швыряет тебе, как будто… будто… Погоди, вспомнила: как будто скармливает слону черную икру, и спрашивает: «Пойдет?» Нет того, чтоб спросить: «Хорошо ли?» Или: «Вам нравится?» Просто: «Пойдет?» А ты…
— Продолжай. Мне тебя не перещеголять.
— А ты внимательно прочитываешь. Может быть, стихи каждый раз одни и те же, не знаю; недавно мне из авторитетнейшего источника стало известно, что я недостаточно сообразительна, чтобы самостоятельно знакомиться с поэзией. Ты внимательно прочитываешь, после чего говоришь: «Должно пойти. Марки вон в том ящике».
Она отошла к окну.
— Да, я еще недостаточно развита, чтобы схватывать на лету, — так я стихов не пойму. Мне их надо разжевывать, когда у него есть время, на веранде, после ужина, если у Пинки в церкви не намечается молитвенное собрание. Свобода. Равенство. В словах попроще да покороче, оттого что, по-видимому, я как женщина не нуждаюсь в свободе и не знаю, что такое равенство, да и не узнаю, пока за нашего гостя не примешься ты, не докажешь ему в профессиональных терминах, что он не так уж умен, — если только у него не хватит ума тут же заткнуться и позволить тебе доказать, что и ты не так уж умен.
Окно выходило в сад. Оно было задернуто шторами. Энн раздвинула шторы и, стоя спиной к комнате, стала вглядываться во тьму.
— Так что юный Шелли еще не вылупился из яйца.
— Пока нет. Но вылупится. Дай только срок.
— Рада слышать. Вот уже две недели, как он здесь. Я рада, что его ремесло — поэзия: сочинил две строчки — вот тебе и стих. Иначе, при таких темпах…
Энн стояла между шторами. Они медленно колыхались, то втягиваясь в комнату, то выбиваясь в сад.
— Черт. Черт. Черт. Он ничего не ест.
В общем, Роджер пошел класть еще одну подушечку в детскую коляску. Но только Энн не совсем так выразилась, да и он не совсем то сделал.
А теперь вникайте: тут-то все и начинается. Когда черномазые не собирались в церкви на молитву, поэт повадился ходить за ней по пятам в саду, пока она срезала цветы для стола, да толковать ей про поэзию, свободу или, может, про цветы. Так или иначе, что-то он ей там толковал; может, именно поэтому, когда во время вечерней прогулки по саду он ни с того ни с сего умолк, ей бы следовало насторожиться. Но она не насторожилась. Во всяком случае, только они дошли до конца дорожки и повернули назад, как она увидела перед собой похотливую физиономию. Все равно, она и пальцем не шевельнула, пока не разомкнулись объятия. А потом, отпрянув, замахнулась на него.
— Идиот проклятый! — говорит.
Он тоже пальцем не шевельнул, словно подставляя себя под ответный удар.
— С каким бы удовольствием вы мне дали по морде! — говорит.
— Еще бы, — говорит она. Ударяет его маленьким кулачком в грудь, со всего размаху и в то же время сдержанно: она взбешена, но осторожна. — К чему эта бестактная выходка?
Но ей не удается вытянуть из него ни словечка. Так он и стоит, изображая неподвижную мишень; на нее, может, и не глядит даже, волосы разлохмачены, небесно-голубое пальтецо как кургузая попона. Возьмите, к примеру, петуха, старого петуха. Ведь одно дело — он, и совершенно другое — старый бык. Пусть быка выгнали из стада, пусть он ослеп, мается шпатом или еще чем, а все же по наружности он семьянин. Всем своим видом будто говорит: «Ладно уж, братцы, глядите, каков я нынче. Но в свое-то время я был мужем и отцом». А вот старый петух… С первого взгляда ясно, что не женат, закоренелый холостяк. Будто родился холостяком в мире, где нет кур, и обнаружил это так давно, что теперь и не помнит, что нет в мире кур.
— Идемте, — говорит она, стремительно поворачиваясь к нему напряженной спиной, и он тащится за нею, чуть приотстав. Может, это-то его и выдало. Но только она оглядывается и замедляет шаг. Останавливается.
— Вообразили себя сердцеедом, да? — говорит она. — Думаете, я расскажу Роджеру, да?
— Не знаю, — говорит он, — я над этим не задумывался.
— То есть вам все равно, расскажу я или нет?
— Да, — говорит он.
— Что «да»?
Она вроде и понять не может, смотрит он на нее или нет, смотрел ли хоть когда-нибудь. Он стоит с разинутым ртом, возвышаясь над нею чуть ли не вдвое.
— Когда я был маленький, мне по воскресеньям давали шербет, —