Радуница - Андрей Александрович Антипин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Николай колыхнул его за плечо:
– Ну, где твой дом, бурханщик?! Куда рулить?
Саня, продрав глаза, заозирался так, как будто впервые видел и Николая, и эту деревню, и себя в боковом зеркальце, отражавшем алый шар заката у него за спиной, в кузове.
– Где это мы?! – завозился, поднимая себя локтями.
– Привет! Нака-апался…
По тихой остывающей улице ехал верховой, бренчала на зубах коня железная конфета, косичка-кнут, заправленная деревянной рукояткой за голенище, свисала до земли. Оттолкнув дверцу, Саня сверзился с подножки, на хромых ногах подскакал к пастуху и схватился за узду. Городясь от слуха Николая ладонью, приложенной поперёк рта, снизу с надеждой вызрелся на человека:
– Слушай, друг, выручай, а! Где тут живёт старуха Золотарёва?
Верховой, близко осмотрев Саню, вдруг отпрянул, а с ним и ражий конь. Человек выругался по-бурятски, заломив коня. Но тот всё равно дичился незнакомца, от которого пахло табаком, водкой и гулящей жизнью, мотал головой, оголял зубы и раз-другой жамкнул бродягу за рукав.
– Дак чё молчишь, друг?
– А ты кто такой? – строго спросил конный.
– Сын я её, Саня. Саня Золотарёв! – Саня радостно ударил себя в грудь, как будто после многих лет разлуки встретился с собой и, едва узнав бывшего себя, со слезами кинулся с прошлым собой обниматься. – Может, видались? Ты в этой школе учился?
В тугую жёсткую ухмылку расползся рот верхового. Он собрался уезжать и даже саданул коня под дых, но неожиданно передумал, крутнулся на одном месте и стремительно надвинулся на Саню. И Саня, вздрогнув, с ужасом в глазах попятился, пока не упал, запутавшись в ногах. Николай вопросительно посигналил, но никто не услышал. Только конь повёл мохнатым ухом, фыркнул, отдувая гнус, и заржал.
Кепка тоже упала. Саня, поднявшись и отряхиваясь, долго не мог её нахлобучить.
– Чё ты?!
– А чего?
– Лезешь-то дуриком!
– А чего?!
Человек сплюнул. Глаза его краснели от дыма и мошки. Сане почудилось что-то знакомое в лице верхового. Он словно поглядел в мёртвый омут и увидел одну живую рыбку, которая тоже увидела Саню, вся затрепетала и поплыла к нему через иловую муть и ядовитые водоросли.
Саня снова вцепился в узду:
– Ты-ы, Родя?!
– Хватилась… она!
Родион пришпорил. Конь боднул, выгнув длинное жилистое горло, и потянул Саню.
– Узду-то пусти, Соловушка, чё ты его чалишь.
…Справили сороковины. Когда все разошлись, Саня, абсолютно трезвый, залез на чердак, раскопал под тряпками свой тайник, о котором ещё за столом вспоминал Родя, и старым мелкокалиберным патроном выстрелил в себя из самодельного пистолета. Но убиться не убился: жалкого, красного от вылившейся крови, побитого уродливой контузией, содрогавшей его до смерти, ссаживали Саню с чердака на стропах, а затем под руки вели через двор к воротам, где плакала в ночи и мигала красно-синим огоньком машина скорой помощи.
Брат Родион сидел на лавочке у дома и, склонив белую голову, курил Санины папиросы, поджигая одну от другой.
Дядька
1
Когда они жили-были, небо коптили, горькую пили, а пуще робили, любили горько, пред сильным робели, но врагу не спускали, правды стыдились, над кривдой скорбели, а уж пели от сердца – гармошки рвали, а в сердцах тужили – волосы рвали…
Так вот и были: лихо хлебали не за полушку, не за получку пахали, на́ семь ртов подмогу растили; словом, не шибко жили, стариков гневили, кресты топтали, за крестик державу крепили, а себя – забывали…
Однажды уходили, меркли, мёрли, мёрзли, таяли, затухали, затихали, падали в могилы, засеивались безвестными костьми от Непрядвы до обглоданного Рейхстага, да так, что и до сего, уже пожатые, стоят у ворога в горле и не дают хищникам покоя…
Но вот вышел срок – и они почти все иссякли, измелели, испелись, испились, извелись на Руси, исчезли в клубящемся прахе и глубинной горечи земли. И, пустив шапку по кругу, изыщем ли нынче верные слова, чтобы поведать о них? Что им сказать? Да и услышат ли? И надо ли им?..
Молчат.
2
Отец, мой дед, заклеймил его Февралём:
– Февраль-то наш летает по деревне в одной стежёночке без пуговок, в валеночках дырявых, шапочка-п…душка на одно ушко, шубенки потерял… Мороз сорок пять градусов, а он летает… Февра-аль!
Мать, моя бабушка, называла его Тот или Большой:
– Того-то не видал?
– Какого?
– Большого-то?! Утром глаза продрал, хлеба булку умял с жареными картошками, накурился у печки до посиненьня; ну, подался огород полоть – и с концами! А я, главно дело, пошла воротчики за ним проверить. А стрижи-то над амбаром кружат, только шубёнка заворачивается! Голову-то кверьху задрала – а желоба-то, парень, нету… И в какую пору успел свинтить?!
Мужики окрестили его Длинным:
– Дак вот же Длинный на лавочке сидел! С похмела мокрый как мышь, руки ходуном – коробок спичек исчиркал, пока подкуривался… Ведро сухих груздей у него, правда. Ну, Шурка Щукарь сбегал до Хохла, загнал за пузырь, раздавили у Петрована в дровянике… Скуснотища-а-а!
Шпана, прокурившая чинариками пальцы, и вовсе не жаловала:
– Мужик, помоги ды́рчик[2] дёрнуть!
Или:
– Миха-а, слей малёхо соляры – «козу́»[3] поджечь…
Он вообще много прозвищ поносил на своём веку, словно подгадывая, какое ему впору, кем прожить и каким однажды аукнуться в устном присловье, которое вдруг, спустя годы и поколенья, щедро вытолкнет из своих тесных глубин некое забытое, но вполне легендарное, на семь рядов отсеянное из десятков и сотен славных других, отлежавшееся у времени в леднике и отслоившее земную шелуху имя и, сообщив им что-то сокровенное, тут же, чтоб не раскричать высокого звучания этого имени понапрасну, мудро заберёт его обратно, в усыпальницу истории, где оно до скончания рода людского пребудет нетленное и священное, канонизированное памятью, совестью и языком народа. Кроме надежды на случайное поминанье – чем ещё утешиться человеку, какое продолжение себе отсудить у смерти? Ведь разве это продолжение – десяток-другой чёрно-белых фотографий, чиненая-распочиненая совковая лопата с насверленными отверстиями – черпать из проруби лёд, два грубо сшитых из кирзовых голенищ патронташа да самих оксидно-зелёных гильз латунный звон в тряпичном кульке, пахнущем сумраком и тленом?..
Нет, ни в чём этом он не продолжился, и стёрся бы совсем, если б не клички!
…В молодости его уважительно величали Медведкой. Он без помощи перебирал на морозе ДТ-75,