Философский пароход. 100 лет в изгнании - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мимо старинного собора, если не ошибаюсь 15-го века, мимо базарной площади, окруженной лавками, постоялыми дворами и трактирами (до злосчастной войны 14-го года здесь кипела горячая, горластая, провинциальная жизнь) подъезжаю к земисполкому.
При виде бесконечных декретов в жиденьких из лучинок рамках и бесконечного числа засиженных мухами желтоватых бумажек на дверях и стенах во мне сразу вскипает острая ненависть к враждебной моему миру и моему душевному строю советской власти и в сердце подымается то вдохновение борьбы, которое уже не раз спасало меня в опасные минуты жизни.
Не без труда узнаю, что председатель земельного отдела может принять меня не раньше как часам к пяти вечера. В былое время это известие не очень опечалило бы меня. Можно было бы пойти проведать известного на весь уезд барышника, молодого цыгана Фуфаева с печальными, верблюжьими глазами и посмотреть на его рысаков и битюгов, а от него заглянуть к ветеринарам, пообедать у них на низко сидящей в лопухах террасе, выходящей в старый яблоновый сад, в дальнем углу которого весело пестреют разноцветные ящички ульев…
Но что мне делать в советском центре? К кому пойти? К разоренному Фуфаеву не тянуло: его вольнолюбивая цыганская душа была, я знал, озлоблена; конюшни уже давно пусты. На ветеринарном пункте, понаслышке, бездельничали какие-то новые, мне незнакомые люди, которых одинаково приходилось бояться и как убежденных коммунистов и как продавшихся большевикам шпиков. Думал я было пойти к двум сестрам учительницам, с которыми случайно встретился и разговорился на каком-то собрании, но они, как бывшие эсерки и почитательницы Иванова-Разумника, были на подозрении у советской власти: пойти к ним – значило подвести их.
Пораздумав, я поехал на постоялый двор, распряг лошадь, а сам отправился отдохнуть в земскую «учительскую» квартиру. Там, в большой, пахнущей канализацией комнате, скучая, валялись на смятых койках и устало сидели за длинным, покрытым прожженою клеенкою столом, хмурые молодые люди, вызванные из волости в уезд отчасти по школьным делам, а больше по политическим доносам. Несмотря на ликующий летний день за окном, настроение в комнате было удручающе мрачное. Меня, как никому не известного, а тем самым уже и подозрительного человека, встретили с нескрываемою неприязнью.
Напившись земляничного чая с морковным пирогом и с час крепко проспав на грязноватой койке, я вышел на улицу с намерением зайти в книжный магазин просмотреть последние газеты и новейшую агитационную литературу. Просторное, светлое помещение, которым мог бы гордиться любой губернский город, было завалено книгами, журналами, главным же образом, брошюрами. По всем стенам висели статистические таблицы и схемы, изображающие политическое, административное и хозяйственное устройство союза и злые, частично очень меткие и талантливые карикатуры, среди которых мне запомнилось изображение толстейшего англичанина в цилиндре и сюртуке, с громадной сигарой в сосисчатых пальцах, того самого Винстона Черчилля, который дружественно заседал вместе с Рузвельтом и Сталиным в Потсдамской междусоюзнической комиссии. Кто в 1920–21 году мог бы подумать о таком повороте вещей?
Просматривая какую-то юмористически-идейную брошюру, в которой небезызвестный советский автор всерьез развивал мысль о социалистической природе Кольцовского «Леса» и о буржуазном одиночестве Пушкинского «Дуба у лукоморья», я вдруг увидал у прилавка как будто бы знакомого человека. Порывшись в памяти, я через несколько секунд узнал в опрятно, но бедно одетом благообразном покупателе всемирно-известного создателя своеобразной анархо-социалистической системы этики и социологии. Обрадованный неожиданной встречей, я было приподнялся со стула, чтобы подойти к старцу, проживавшему в нашем городе на положении арестованной иконы революции, как мне в голову ударила мысль, что это может мне повредить. Заведующий магазином непременно заинтересовался бы моим знакомством с мировою знаменитостью и обязательно донес бы об этом знакомстве председателю земисполкома. На разбирательстве моего дела мне мог бы быть поставлен вопрос, при каких обстоятельствах я познакомился с «предателем революции», и мне пришлось бы или глупо отмалчиваться или признаваться в том, что меня познакомил с ним Борис Викторович Савинков, свою служебную и человеческую связь с которым я, конечно, тщательно скрывал. О том, что повсюду минированная шпионской сетью советская действительность помешала мне возобновить и углубить мое лишь поверхностное петербургское знакомство с великим революционером, нравственный облик которого мне всегда представлялся исполненным исключительной чистоты и благородства, я до сих пор глубоко жалею.
Насколько я хорошо помню поездку в уездный город, настолько смутно вспоминается мне посещение земисполкома. Тут все детали съедаются каким-то злым, темным пятном, среди которого ядовито желтеет надменно враждебная физиономия председателя земотдела, настаивающего на немедленном исполнении присланного по его распоряжению приказа о нашем выселении.
Видя, что логическими доводами и просительным тоном мне ничего не добиться, я решил изменить тактику. Приняв независимый вид, я с непостижимым для себя самого апломбом заговорил о своих связях в центре (которых у меня, конечно, не было) и тут же с таким возмущением принялся на типично советском жаргоне разносить председателя за то, что он саботирует распоряжение центральной власти и тем вносит путаницу в дело построения социализма, что наглый, но безграмотный и не уверенный в себе комиссар растерялся и неожиданно выдал нужную мне бумагу с отсрочкой нашего выселения впредь до окончательного выяснения нашего вопроса в Москве.
С этим документом в кармане я в самом бодром настроении вернулся домой и на следующий же день с ранним поездом выехал в Москву.
За три года нашей жизни в деревне психология советской Москвы претерпела ряд существенных изменений. Не входя в подробности социологического анализа, можно, думается, все же сказать, что все они в конечном счете объясняются двумя причинами: крушением надежд советского правительства на близость коммунистической революции в Европе и полной победой советских армий над Белым движением.
При таком положении вещей большевикам ничего не оставалось, кроме временного приспособления к буржуазной Европе (в партии, вероятно, уже назревала мысль о Нэпе), а подсоветским гражданам – кроме окончательного приспособления к большевикам. Этой психологией вынужденного приспособленчества как в рядах коммунистической партии, так и в рядах ее непримиримых врагов, быстро разлагались последние остатки героического периода революции и одновременно провокационно выращивался тленный дух лицемерия и предательства своих убеждений. Всюду начиналась игра в поддавки с циничной улыбкой и камнем за пазухой.
Пока еще длился бойкот советской власти со стороны антисоветской общественности, каждому из нас было до некоторой степени ясно, кого он имеет перед собой: тайного союзника, или открытого врага. С прекращением бойкота эта ясность начала постепенно затемняться. После победы красной армии над генералом Врангелем она совсем исчезла из жизни, повсюду разлилась муть. Самым стойким людям, которые в надежде, что скоро все же что-то изменится,