Дневник 1812–1814 годов. Дневник 1812–1813 годов (сборник) - Александр Чичерин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было от чего прийти в отчаяние. До ближайшей деревни оставалось не менее десяти верст, а лошадь совершенно не могла идти за мной. Много раз мы падали, сто раз скользили, тысячу раз я терял терпение, и наконец увидав издалека эти несчастные Смолевичи, от которых было еще пять верст до наших квартир, я без всяких на то оснований почувствовал себя счастливым. Удвоив усилия, я добрался наконец до какого-то полуразрушенного дома.
В этом местечке скопилось до семисот больных и раненых. Войдя в комнату, я застал там одного пажа и нескольких армейских офицеров, догоняющих свои полки. Они были так добры, что предложили мне мякинного хлеба и стакан пустого чая. Но это было не все. Я ждал от них еще одного благодеяния: я надеялся, что они подвезут меня в своих санях, и не ошибся: они имели учтивость пригласить меня с собой. А я, чтобы отблагодарить их за любезность, велел открыть бутылку скверного вина, которое принесла маркитантка. До Дейнаровки мы добрались без дальнейших приключений. Каково же было мое отчаяние, когда я узнал, что армия не остановилась здесь на отдых, а ушла на 15 верст вперед к Городку. Я решил переночевать с этими господами и вновь попытать счастья завтра. Среди них был некий майор Аракчеев, человек с виду порядочный, предупредительный и спокойный; затем производивший страшный шум полупьяный поручик; довольно хорошо воспитанный молодой офицер, поправлявшийся после болезни, и этот паж – отвратительное животное, с которым мне пришлось провести весь следующий день. Все мы стеснялись друг друга, непринужденный разговор, обычно возникающий на ночлегах, никак не завязывался. Мы даже не успели еще сообщить друг другу, куда и откуда мы едем, как к нам присоединилось новое лицо: артиллерийский офицер, зашедший погреться. Он извинился за свою бесцеремонность, и мы сразу поняли, что он из тех людей, которые расплачиваются за причиняемое ими беспокойство забавными историями. Говорил он очень хорошо, но с заметной аффектацией; выражения были так хорошо выбраны, периоды так стройны, паузы так точно рассчитаны, все было так складно и гладко, что видно было: ему не раз уже приходилось греться у чужого огня.
Он много рассказывал о Польше, мы не могли не посмеяться двум-трем анекдотам, так же как его аффектации.
– Прощайте, господа, – сказал он, вставая, – пора уходить, делу время, а потехе час. Покойный Кутайсов[328] всегда соблюдал это правило…
Слово за слово, он стал говорить о Кутайсове и просидел еще добрый час. Трижды он подымался, собираясь уйти, и трижды возвращался, чтобы докончить еще один анекдот. Наконец, наговорив нам уже в дверях тысячу любезностей, наш словоохотливый гость распрощался с нами.
Тут я без церемонии сказал этим господам, что навряд ли кто-нибудь из нас сумеет так же блистать красноречием и потому нам лучше всего отправляться спать. Мое предложение было единодушно принято; принесли соломы, и вскоре послышался храп.
Пока я спокойно сплю, подумайте о благодетельности сна. Лежать было жестко, дверь ежеминутно открывалась, впуская сильную струю холодного воздуха, из большой щели в стене страшно дуло – а все-таки я сладко спал, позабыв все свои огорчения, и даже не грезил о хорошем обеде, столь мне необходимом; нет, я видел во сне ваши дорогие черты, бесценный друг, радость моей жизни. Ночь тихо распростерла свои крыла, потом сложила их, а я все спал.
Разбудил меня отчаянный вопль: «Караул, грабят!». Драгунский патруль, проходивший мимо, украл поросенка у нашей хозяйки, и крики ее подняли на ноги весь дам. Я утешал ее, как мог, рассказав, что то же самое произошло накануне в другой деревне.
Армейские офицеры уселись в свои сани, а я занял место рядом с пажом, только что произведенным в офицеры. Это был один из тех часто попадающихся дураков, которые не могут, увидев крестьянина, чтобы не остановить его и не расспросить, без конца справляются о дороге, пристают ко всем встречным и надоедают до смерти, требуя объяснений обо всем на свете. Нам оставалось только пять верст. Солнце садилось; накануне целый день ушел у меня на то, чтобы проехать десять верст с бесконечными остановками. Теперь приходилось разговаривать с дураком, отвечая на его бесконечные вопросы; а я три дня уж не обедал и сгорал от нетерпения догнать своих.
«Слава богу, – подумал я, – вот деревня, от которой остается проехать только версту».
– Остановимся здесь, – говорит мой дурак. – Мне надо привести в порядок туалет. И давайте пообедаем здесь, я проголодался.
– Но послушайте, мой друг, – говорю я, – вы пообедаете у нас. Меня ждут. А что касается вашего вида, то вы прекрасно выглядите и ваш наряд вполне приличен, тем более для путешественника.
Мне лишь с большим трудом удалось убедить его, приведя ему множество примеров и невольно выказав свою досаду. Около каждой избы он делал попытку остановиться.
– Как же мне явиться к начальству? Не отправиться ли мне прямо в полк? Где мы будем обедать? Надо ли будет снимать шинель? – и еще сотня вопросов один глупее другого.[329] Я задыхался от злости и, кажется, выскочил бы из саней, и поехал дальше верхом, если бы нам не встретился солдат.
– Где стоит наш полк?
– Вот в этой деревне. Нынче дневка.
Слава богу, наконец я у своих.
25 человек разместились в одной комнате. Было уже поздно. Мне дали отвратительного супу без хлеба, но, улегшись, я забыл всю усталость предшествовавших трех дней и был счастлив тем, что утомительное путешествие пришло к концу.
Сегодня утром мы прошли шестнадцать верст за четыре часа, рано прибыли на место, хорошо пообедали, я получил письма, написал ответы, отдохнул, внес эту главу в свой дневник и теперь ложусь спать до завтра, довольный прошедшим днем, и – в доказательство умеренности своих желаний – объявляю себя счастливым.
– Ну что ж, остановимся, – сказал я ему, – если вы считаете это необходимым.
Мы как раз подъехали к какой-то избе, и я вышел из саней. Страшное зрелище потрясло все мои чувства, едва я повернул голову. Перед домом на снегу виднелись остатки догорающего костра, около него лежали кучами около полутораста обнаженных трупов; в их лицах и позах читались следы величайшего отчаяния и страдания. Я ощутил такой ужас при виде их, что хотел отойти в сторону, как вдруг услышал стоны возле костра. Трое или четверо несчастных, сохранивших еще достаточно сил, чтобы сознавать всю меру своего бедствия, наполовину обмороженные и окруженные мертвецами, как видно только что испустившими последний вздох, совершенно обнаженные, буквально не имевшие даже чем прикрыть стыд, – пытались поддержать в себе жизнь, которая не сулила им ничего, кроме страданий; они протягивали свои окоченевшие члены к угольям, уже не дававшим тепла. Еле слышными голосами они просили у нас защиты; едва внятная мольба и глухие стенания, выражавшие их боль, терзали мне сердце дотоле неведомым чувством мучительного сострадания. На одном из них оставался еще жилет, которым он пытался прикрыться… Два солдата, гнусные злодеи, – надеюсь, единственные, кто так позорит нашу армию, – два солдата, повторяю, отнимали у него этот жилет, и он без жалоб, без сопротивления отдал свое единственное одеяние, растянулся на угольях и простился с жизнью. Сознание того, что я не имею сил быть им полезен, переворачивало во мне душу. Отчаяние охватило меня; отвернувшись, я поспешил отойти. Тут другая жестокая картина бросилась мне в глаза: мой дурак завел беседу с одним из этих несчастных.