Доля правды - Зигмунт Милошевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В палате на четырех человек занята была только одна койка, на ней лежал старичок. По одну сторону от него висел монитор с разноцветными бегущими чередой штришками и штатив с двумя капельницами, а по другую, чуть в отдалении, располагалась вешалка для одежды. Висела на ней мантия. Прокурорская мантия, тщательно отутюженная, со старательно уложенным жабо. Она насчитывала, пожалуй, не один десяток лет. Красная оторочка жабо чуть выцвела, а чернота габардина потеряла свою глубину.
Бася и ее отец были повернуты к нему спиной. Он лежал на боку, открывая всем спину, ягодицы и бедра с синюшно-розовыми пятнами пролежней. Она протирала ему кожу губкой, смоченной в стоящей на больничном табурете мисочке с каким-то раствором.
— Не плачь, папа, это всего лишь тело, — шептала она, и в ее голосе звучали усталость и смирение.
Отец что-то пробормотал в ответ, но Шацкий этого не расслышал.
Он тихо откашлялся. Бася Соберай обернулась и в очередной раз за этот день слегка покраснела. Он ожидал, что она накричит на него, но она улыбнулась. Жестом пригласила в палату, вмиг перевернула отца и хорошенько его прикрыла. Извинилась за выключенный телефон — ей было необходимо хотя бы минутку остаться с отцом наедине, она не хотела, чтоб ей кто-то помешал. Шацкий рассказал о вое и лае — спасибо, что не надо было объяснять, почему это так важно и что сейчас нужно делать. Она вытащила телефон из висящей на спинке стула сумки и выбежала из палаты, оставив Шацкого со своим отцом.
Старик угасал. Желтоватая кожа обтягивала череп, обвисая на шее. Выцветшими, словно покрытыми студенистым налетом, глазами он с трудом следил за Шацким. Только пышные седые усы насмехались над законами природы, светясь здоровым блеском. Соберай, судя по всему, была поздним ребенком, ей под сорок, а старичку, поди, около восьмидесяти, подумал Шацкий.
— Пан Теодор, — не столько спросил, сколько обратился к нему старик.
Шацкий вздрогнул от удивления, подошел к кровати и осторожно пожал руку больному.
— Теодор Шацкий, очень приятно, — произнес он довольно громко и устыдился своего громкого голоса. Это показалось ему неуместным.
— О! Наконец-то нашелся человек, который не шепчет, как в морге, — улыбнулся старик. — Анджей Шотт. Бася мне много о вас рассказывала.
— Надеюсь, самое хорошее, — отозвался Шацкий самым заезженным в мире текстом. Анджей Шотт. Фамилия откуда-то была ему знакома. Но вот откуда?
— Совсем наоборот. Хотя в последнее время она проклинает вас меньше.
Шацкий улыбнулся и показал на мантию.
— Ваша?
— Да, моя. Держу ее тут. Случается, что мозг начинает бунтовать, изменять мне. Мантия помогает припомнить разные вещи. Например, кто я таков. Согласитесь, такое знание может иногда пригодиться.
Он вежливо кивнул, удивляясь одновременно, что старый прокурор предпочел мантию фотографиям жены или дочери. Но удивление продолжалось недолго. Если б ему самому пришлось выбрать единственную вещь, что характеризует его наилучшим образом, разве не была бы это мантия с красным кантом?
— Наверно, подумали: а я бы повесил? — Шотт читал его мысли.
— Да.
— И что?
— Не знаю. Вполне возможно. — Он подошел к мантии и пальцем провел по рубчатой шерстяной ткани.
— Эта, — Шотт указал на нее едва заметным движением руки, — единственная в своем роде. Она видела исполнение последней в Польше двойной эс-ка.
— Краков, восемьдесят второй год.
— Правильно. Помните, кого тогда повесили?
Щелк. И Шацкий вспомнил, откуда ему известна фамилия старика. Он повернулся и подошел к койке.
— Боже мой, прокурор Анджей Шотт. Это для меня… это для меня большая честь, простите, что не сразу сообразил.
Старик мягко улыбнулся.
— Я рад, что кто-то еще помнит.
Хороша же Соберай, подумал Шацкий, ни разу не проболтаться, что ее старик засадил в тюрьму Сойду и Адася. Или не привыкла, что тут этого кто-то не знает, или, что тоже не исключено, пан Шотт был прекрасным прокурором, но далеко не столь же хорошим отцом, и дети о нем вспоминают неохотно.
Он иначе взглянул на маленькое, высушенное и испещренное морщинами лицо, на слабую улыбку под усами, на блеклые глаза под темными бровями. Вот, значит, как он выглядит, прокурор Анджей Шотт, обвинитель в одном из самых известных процессов в истории Польши, всколыхнувшем всю страну.
— Какой тогда был год? — спросил он.
— Семьдесят шестой. Суровая зима.
— Поланец — это сандомежский повят?
— Сташовский, совсем рядом. Но тогда это было одно и то же Тарнобжегское воеводство. Я работал здесь, и процесс тоже проходил здесь. Воеводский суд в Тарнобжеге с центром в Сандомеже — так тогда это называлось.
Поланец, а деревня неподалеку Поланца называлась, кажется, Зрембин — с каждым новым названием Шацкому вспоминались книги, которые он читал на эту тему. Кралль, Вратный и еще этот журналист — Лука, кажется. Вспоминались факты, перед глазами всплывали картины. Ночь перед Рождеством, Сойда…
— Как звали Сойду?
— Ян.
Ян Сойда по кличке Король Зрембина, такой отыщется в каждой деревне, повез на автобусе всю деревню на ночную мессу в костел в Поланце, но в храм Божий они не вошли, а устроили в автобусе попойку — это была своего рода зрембинская рождественская традиция. В салоне тридцать человек, но ни одному из них невдомек, что все они — часть большого плана. Согласно этому плану, одна родственница под предлогом семейного скандала выманила из костела супругов Кристину и Станислава Лукашек. Молодожены. Ей шел девятнадцатый год, и была она на сносях. Вместе с ними был брат Кристины, двенадцатилетний паренек. Эта троица надеялась вернуться вместе со всеми на автобусе, но Сойда вытолкал их взашей — «король» давно уже был на ножах с семьей Калитов, то есть семьей Кристины и ее братца. Злобу его разожгло еще и обвинение, которое прозвучало на ее свадьбе: мол, сестра Сойды крадет колбасу. Никого он подвозить не собирается, пусть голодранцы топают себе по снегу пять километров до Зрембина.
И голодранцы потопали. Чуть позднее тронулся и автобус с участниками пирушки и где-то в половине пути догнал молодых. Сначала сбили паренька, тогда это еще могло показаться несчастным случаем. Но когда Сойда и его зятек Адась выскочили из автобуса и баллонным ключом укокошили Станислава Лукашека, — уже нет. Беременная Кристина, убежав в поле, умоляла своего дядьку (Сойды и Калита были в родстве) о пощаде — ведь муж-то уже убит. Но ее не пощадили и тем же ключом прикончили. Оставался еще паренек, Метек, с переломанными ногами, но живой. Его положили посреди дороги и несколько раз проехались по нему автобусом, создавая видимость несчастного случая. То же самое сделали и с телами супругов. Потом всех сбросили в ров и вернулись в костел — обеспечить себе алиби. А до этого все участники попойки успели поклясться Сойде, что станут держать язык за зубами. Клятвенный ритуал был странным — целовали распятие, давали зарок, лили кровь на листок бумаги.