Измена. Знаем всех поименно! - Владимир Бушин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что это, как не одна из самых острых форм тупости? Словно колхозный бригадир потребовал от рядовых колхозников, чтобы они снимали шапку, а те в ответ хвать его саблей по шее… Но ведь на плакате внятно же сказано, что пришел фашист в каске, захватчик, поработитель, и ясно же любому, что он явился на нашу родную землю к этим крестьянам через море крови, через горы трупов, и вот еще требует, чтобы покоренные ему кланялись, а они укокошили оккупанта и убийцу, т. е. всего-то лишь защитили себя. Ничего этого академик не соображает, его волнует проблема адекватности. Да, это самая настоящая тупость, замешанная на ненависти к родной стране, к своему народу и на холуйстве перед Западом. Могут сказать: «Но это же персонаж, а не автор!» Да, персонаж, но — самый главный в романе и самый любимый автором. Разве мог он сознательно представить его тупицей? Нет, конечно. Автор просто непроизвольно наделил любимого героя своим собственным интеллектом парии и своей ненавистью.
* * *
Итак, режиссер Д. Барщевский поставил телесериал «Московская сага» «по мотивам» одноименной трилогии В. Аксенова. Каковы же основные мотивы трилогии? Их несколько.
Во-первых, мотив, тема самой Москвы. Как говорится, по определению. Второй мотив — Великая Отечественная война. Третий — Сталин. Четвертый — репрессии. Пятый — еврейский мотив. Шестой — пронзительный мотив всеохватного блуда во всех его формах: в реальной, виртуальной, гомосексуальной и т. д. Да, таковы главные мотивы. Но все это еще и пронизано, как уже сказано, злобой, ненавистью, похабщиной и хамством. Тоже мотивчик.
Что ж, с Москвы и начнем. В фильме никакого образа столицы нет, а есть дом основных героев в Серебряном Бору, где обитало высокое начальство, «элита», еще две-три московские квартиры, мельком — грязные улицы, по лужам которых шагают мобилизованные солдаты.
А в романе есть попытка рассказать о городе обстоятельно. Как иные вчерашние провинциалы, а потом новеселы столицы, автор старается показать себя ее знатоком. С этой целью щеголяет старыми названиями улиц, магазинов: Никольская, Мюр и Мерилиз и т. д. И, конечно, возмущен их переименованием, издевается над новыми названиями. Так, улица Горького именуется у него то Пешков-стрит, а то и вовсе the Bitter Street. Так, дескать, я люблю старую Москву, так готов за нее в бой.
Но, увы, не обходится без промашек. Например, тот же тупоумный академик Градов, старый человек и потомственный москвич, возмущается: «С какой стати, скажите, Разгуляй становится Бауманом?» Очень благородно, если только не принимать во внимание, что никаким «Бауманом» Разгуляй не стал, а как стал еще в 17 веке Разгуляем, так до сих пор и остается им.
В описании Москвы романист действительно показал себя большим знатоком, но — только ее магазинов и ресторанов. Мы видим у него то Смоленский гастроном, то магазины «Российские вина», «Сыр», «Коктейль-холл», что были на улице Горького, то рестораны «Савой», «Арагви», «Прага», где его герои пьют коньяк «Греми» и «Цимлянское игристое», то ресторан «Москва», где во время танцев гасили свет и под потолком медленно крутился освещенный прожектором огромный зеркальный шар. Да, все верно, все точно, все так и было, как сейчас помню.
Но когда автор от питейно-пищевой и увеселительной-потребительской сферы жизни обращается к духовной, то здесь желание щегольнуть словцом или фактом то и дело оборачивается провинциальным конфузом. Например: «Сияли купола Новодевичьей лавры…» Красиво сказано, только Новодевичий (естественно, женский) монастырь никогда лаврой, т. е. большим мужским монастырем, не был и быть не мог. Лавр в России насчитывалось всего четыре: Киево-Печерская, Троице-Сергиева, Александро-Невская да Почаевско-Успенская.
А все тот же тупой академик Градов вспоминает, когда и где он встретил свою будущую жену Мэри: «Ну, конечно же, 1897 год, балкон Большого Зала консерватории. Она опоздала. Уже играли (!) «Eine Kleine Nachtmusik» Моцарта, когда по проходу прошло и обернулось на двадцатидвухлетнего студента некое юное, тончайшее не русское создание… Принцесса Греза!»
Господи, какую кучу красот наворотил! Ну, придумал бы что-нибудь попроще, допустим, библиотеку, каток или даже трамвай. Нет, ему непременно требуется Моцарт, консерватория, принцесса Греза да еще и написание на языке оригинала. Как Барщевскому потребовалась для сцены проводов на фронт одинокая скамейка у Патриарших прудов… Но, увы, гваделупское пижонство и при Моцарте, и при всех других красотах остается гваделупщиной и пижонством. Тем более, что никакой встречи в 1897 году в Большом Зале не могло быть, ибо он открыт лишь в 1901 году.
А если, оставаясь в пределах указанной сферы, перенестись во времена поближе? Вот в августе или сентябре 1938 года Нина Градова, поэтесса, принцесса Греза-бис, рассказывает, «как заходила в редакцию «Знамени» на Тверском, как весело обедала в Доме литераторов» и т. д. И чего она веселилась в дни, когда Ежова сменял Берия? А журнал «Знамя» находился тогда не на Тверском бульваре, а на улице Станиславского, 21. ЦДЛ же назывался не Домом литераторов, а Клубом писателей, в их разговоре — просто клубом. Я не стал бы и упоминать о таких вещах, если бы не такие уж назойливые провинциальные потуги автора выдать себя за московского всезнайку. Тем более, что ведь отчетливо видно здесь лицемерие…
Лев Толстой, неоднократно запросто поминаемый в «Саге», писал в «Войне и мире»: «Всякий русский человек, глядя на Москву, чувствует, что она мать; всякий иностранец, глядя на нее и не зная ее материнского значения, должен чувствовать женственный характер этого города, и Наполеон чувствовал его.
— Этот азиатский город с бесчисленными церквами, Москва, священная их Москва! Вот наконец этот знаменитый город! — сказал Наполеон и, слезши с лошади, велел разложить перед собой план этой Moscou».
И дальше: «Артиллерия (французов) поехала по Арбату… Спустившись до конца Воздвиженки, артиллерия остановилась… Для всех (французов), начиная от маршала и последнего солдата, это место было не Воздвиженка, Моховая, Кутафья и Троицкие ворота…» То есть совсем не то, что для любого русского человека, «а это была новая местность нового поля».
А что для нашего современника, прожившего в Москве все-таки немалую часть жизни, ставшего здесь писателем, родившего здесь детей, похоронившего здесь мать? Ему Москва отвратительна, у него с души воротит от ее жителей и улиц, зданий и учреждений, от того, что происходит здесь.
В самом деле, он то и дело презрительно и злобно роняет походя: «московское убожество»… «жизнерадостная» гостиница «Москва» и Дом Совнаркома»… «уродливая скульптура пионера»… «на углу Пушкинской площади парила триумфальная дева социализма»…
Конечно, в устах оголтелого антисоветчика ненависть к социалистическим новостройкам, к Совнаркому, к пионерам даже в виде изваяний вполне понятна. Но вот метро — уж вовсе внеполитическая новостройка. Вспомнил бы хоть о том, сколько детей, женщин, стариков, в том числе его соплеменников, спаслись в метро во время немецких бомбежек. Но гваделупец и тут исходит бешеной слюной ненависти. Ему мерещится только одно: «Пропагандный смысл московского метро. Лучшее в мире! Подземные дворцы! Подвиги комсомольцев-метростроевцев!» Ведь сам-то не только отбойный молоток, а, поди, ничего тяжелее столовой ложки да карандаша ни разу в жизни и в руках не держал.