Сад - Марина Степнова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мейзель, не говоря ни слова, развернулся и пошел вслед за Тусей, тяжело приминая молодую слабую траву. Радовичу даже не кивнул.
Тот самый немец – наверное. Поразительно неприятный. Злой колдун.
За ужином все молчали. Туся не притронулась ни к одному блюду. На щеках и висках Борятинской медленно блуждали багровые пятна – отголоски недавнего скандала. Мейзель к столу не вышел вовсе – и слава богу. Радович украдкой, под скатертью, сжал Нюточкину ладонь, слабую, влажную, уже родную. Туся тотчас вскинула на него глаза, словно выстрелила. И правда – белые совсем. Жутковатые. Зато ресницы и брови будто углем наводили. И губы хороши – выпуклые, яркие. Как у отца. И тоже, как он, почти не улыбается.
К Нюточке Радович в эту ночь не пошел. Сам не знал почему. И на другую ночь – тоже.
Туся днями не выходила из конюшни, вникала во всё, расспрашивала, сердилась, потом смеялась, и конюхи, на ходу сталкиваясь, бегали за ней с глупыми от радости лицами. Любили – сразу было видно. Особенно старший конюх – Андрей. Радович сам видел, как он на оба колена в говно лошадиное бухнулся – и ботик ей застегнул. Как родной человек застегнул, не как слуга. И Туся как родного по шее его потрепала.
Спасибо, Андрей, голубчик. Я бы и сама.
Радович равнодушно ждал, когда его наконец заметят, возьмут за ухо и выставят. Из управляющих, а заодно из женихов. Теперь, когда Туся вернулась, стало ясно, и кто главный в усадьбе, и кто кому кем приходится. Вся Анна вращалась только вокруг княжны. Радович был не нужен. Никому. Разве что Нюточке. Она вдруг удивительно похорошела и как будто распрямилась – и внешне, и внутренне. Даже ростом выше стала. Лицо, губы, волосы – все сияло, переливалось гладким сильным огнем. Будто Нюточка в луче солнечном стояла. И луч этот никуда от нее не уходил.
Женюсь – и вместе с ней уедем. Да хоть куда. Все равно. Теперь – все равно.
Радович взял Нюточкину руку, прижал к губам. Закрыл глаза. Они оба закрыли.
Какие очаровательные нежности. Счастье матери видеть, когда ее дети так сильно любят друг друга.
Тут не так уж много твоих детей, мама.
Борятинская сжала салфетку, гневно посмотрела на дочь – и Туся ответила точно таким же взглядом. Как рапиры скрестили. Радовичу даже показалось – железо лязгнуло. Борятинская опустила глаза первая – отступила, не выигрывая позицию, откровенно сдаваясь. Старших своих детей она не видела – сколько уже? – да в последний раз еще до рождения Туси. Конечно, она знала, что́ с ними и как, – не присматривала специально, даже не интересовалась, просто складывала один к одному беглые оговорки, которые нет-нет да и приносило то одно, то другое шелестящее сплетнями письмо от прежней приятельницы, давно ставшей лиловатой бумагой, чернилами, слабым запахом новомодных духов.
Лиза была все так же счастлива за своим посланником, все так же пугающе, невероятно хороша. В Риме ей буквально поклонялись. Говорили, что пылкие итальянцы падали перед ее экипажем на колени с воплями – Мадонна, Мадонна! Детей она не завела – хватило и ума, и воли. Николя вышел в отставку, осел где-то в Крыму и занялся хозяйством – то есть завел себе богатую охоту, псарню, целый гарем из местных сговорчивых девок, задавал пиры, будто екатерининский вельможа, и, по слухам, стремительно доматывал остатки наследства. Семьей он так и не обзавелся – недосуг.
Скучные и, в сущности, самые обыкновенные истории.
Борятинская почувствовала встревоженный взгляд Радовича – и тут же очнулась от морока. Улыбнулась – не любезно, а по-настоящему. Тепло. Какой все же чудесный чуткий мальчик. Аннет решительно повезло.
Радович смутился, разжал безвольные Нюточкины пальцы.
Стол сиял. Фарфор, серебро, ростбиф с пятном живой крови внутри, молоденький парниковый горошек – будто бисером веселым тарелки присыпали. Живые цветы, срезанные тут же, в теплице, – розы, тугие, багровые, длинные. Непристойные. Лакей в белоснежных перчатках. Вино цвета голубиной крови в хрустальных бокалах. Многосвечовая люстра, десять раз отразившаяся в каждом из десяти громадных окон.
Обычный ужин обычной семьи.
Он никогда не привыкнет. Нет.
И как вам у нас в Анне, господин Радович?
Туся смотрела сквозь ресницы – прищурившись. Черное безобразное платье исчезло, теперь она переодевалась несколько раз в день – к завтраку, для прогулки, для конюшни, для верховой езды. Еще один раз специально – к ужину. Сегодня – вся в красном, тревожном. Будто знала про розы, про вино. А может, и правда знала.
Радович вдруг понял, что ни разу не заметил, во что одета Нюточка. Переодевается ли она? Он скосил глаза, увидел что-то палевое, молочное, кисельно-бледное. Верно, да.
Скучаете, должно быть, по своему Петербургу?
Радович опомнился, что дольше молчать просто неприлично.
Отчего же скучаю? Я люблю деревню.
За окном мотнулись черные ветки. Полыхнуло на мгновение голубым. Заворчало раскатисто.
Первая гроза, – тихо сказала Нюточка.
Никто не ответил.
У вас свое имение?
У родителей было имение в Тамбовской губернии. Его пришлось продать. Я мал был совсем. Едва его помню.
Так откуда же вы любите деревню?
Что за расспросы, Туся? Это неучтиво, – не выдержала Борятинская.
Мейзель, не поднимая головы, ел. Уши его, локти, челюсти, даже брови двигались мерно, словно механические.
Наталья Владимировна имеет право знать, ваше сиятельство. Я никаких тайн из своей жизни не делаю. В отрочестве и юности я каждое лето гостил в Кокушкине. В имении Бланка.
Мейзель перестал есть.
Это Черемшанская волость Казанской губернии. Очаровательные места… Охота, рыбалка.
Вы любите охоту?
Радович не успел ответить. Мейзель смотрел на него в упор. Зрачки громадные, во всю радужку.
Чье имение? – спросил он очень тихо. – Извольте повторить. Я не расслышал.
Б-б-ланка.
Доктора Бланка?
Радович почувствовал, как рубашка на спине, под мышками стала мокрой, ледяной. Прилипла. Происходило что-то страшное, и он не понимал – что именно. Никто не понимал.
Мейзель продолжал смотреть – и на лбу его, на верхней губе каплями собирался пот, стариковский, мутный. Словно они с Радовичем были системой сообщающихся сосудов.
Это было имение доктора Бланка, я вас спрашиваю? Доктора Бланка?
Радович кивнул.
Он понятия не имел, кем был Сашин дед. Саша и не говорил никогда, кажется. Дед умер в семидесятые годы. Дом принадлежал его дочерям и целому выводку их детей. Летом в Кокушкине было не протолкнуться. Они с Сашей на сеновал уходили ночевать. Места в доме просто недоставало.
Мейзель вытер лицо салфеткой – размашисто, будто вышел из бани.