Антология сатиры и юмора России XX века. Том 2. Виктор Шендерович - Виктор Анатольевич Шендерович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я резал ему маслица, в окошко всунулась совершенно бандитская рожа, подмигнула мне и сказала:
— Э, хлэборэз, масла дай?
Стояла весенняя ночь. Полк хотел жрать. Дневальные индейцами пробирались к столовой и занимали очередь у моего окошка. И когда я говорил им свое обреченное «нет», отвечали удивительно однообразно: «Они меня убьют».
И я давал чего просили.
От заслуженной гауптвахты меня спасала лишь чудовищная слава предшественника — после его норм мои недовесы казались гарун-аль-рашидовскими чудесами. Впрочем, это не мешало подполковнику Гусеву совершать утренние налеты на хлеборезку, отодвигать полки, шарить в холодильнике и проверять хлебные лотки.
Отсутствие там заначек убеждало его только в моей небывалой хитрости. «Где спрятал масло?» — доброжелательно спрашивал полковник. «Все на столах», — отвечал я. От такой наглости подполковник крякал почти восхищенно. «Найду — посажу», — предупреждал он. «Не найдете», — отвечал я. «Найду», — обещал полковник. «Дело в том, — мягко пытался объяснить я, — что я не ворую». — «Ты, Шендерович, нахал!» — отвечал на это подполковник Гусев — и наутро опять выскакивал на меня из-за дверей, как засадный полк Боброка.
Через месяц полное отсутствие результата заставило его снизить обороты — не исключено даже, что он поверил мне, хотя скорее всего просто не мог больше видеть моей ухмыляющейся рожи.
Мне между тем было не до смеха. Бандит Соловей успел так прикормить дембелей и прапорщиков, что мои жалкие попытки откупиться от этой оравы двумя паечками и десятью кусочками сахара только оттягивали час неминуемой расплаты. Лавируя между мордобоем и гауптвахтой, я обеспечивал всеобщее пропитание. При этом наипростейшие на первый взгляд процедуры превращались в цирк шапито. Рыжим в этом цирке работал кладовщик Витя Марченков. Витя бухал на весы здоровенный кусище масла и кричал:
— О! Хорош! Забирай!
— Витя, — смиренно вступал я, — подожди, пока стрелка остановится.
Витя наливался бурым цветом.
— Хули ждать! — кричал он. — До хуя уже масла!
— Еще триста грамм надо, — говорил я.
— Я округлил! — кричал Витя, убедительно маша руками перед моим носом. — Уже до хуя!
Названная единица измерения доминировала в расчетах кладовщика Марченкова, равно как и способ округления в меньшую сторону с любого количества граммов. На мои попытки вернуться к общепринятой системе мер и весов Марченков отвечал речами по национальному вопросу, впоследствии перешедшими в легкие формы погрома. Взять вес, указанный в накладной, можно было, только привязав Марченкова к холодильнику, о чем, учитывая разницу в весовых категориях, можно было только мечтать.
Получив, таким образом, масла на полкило меньше положенного, я, как Христос пятью хлебами, должен был накормить им весь полк плюс дежурных офицеров, сержантов и всех страдавших бессонницей дембелей. И хотя фактически существовавшие ночные нормы я снизил до минимума, а начальника столовой прапорщика Кротовича вообще снял с довольствия — за наглость, чрезмерную даже по армейским меркам, а все равно: не прими я превентивных мер — минимум трех бы тарелок на утренней выдаче не бывало. Приходилось брать встречные обязательства, то есть отворовывать все это обратно. И, взяв ручку, я погрузился в расчеты.
Расчеты оказались доступными даже выпускнику Института культуры. Полграмма, слизанные с пайки каждого бойца и помноженные на их количество, давали искомые три тарелки масла плюс еще несколько, которые я мог бы съедать хоть самолично, если бы меня не тошнило от одного запаха. Впрочем, лишние тарелки эти, опровергая закон Ломоносова — Лавуазье, бесследно исчезали и без моей помощи.
Так я вступил на стезю порока. Как и подобает стезе порока, она бы не сулила мне ничего, кроме барской жизни и уважения окружающих, если бы не упомянутый начальник столовой прапорщик Кротович. До моего появления в хлеборезке он уже откормился солдатскими харчами на метр девяносто росту, и я посчитал, что поощрять его в этом занятии дальше опасно для его же здоровья. Прапорщик так не считал, и как раз к тому времени, как подполковник Гусев замучился искать по моей хлеборезке ворованное масло, в Кротовиче прорезалась забота о рядовом составе: он начал приходить по ночам и проверять чуть не каждую тарелку, ища недовесы. Своих чувств ко мне он не скрывал, а желание посадить — афишировал.
Несколько слов о прапорщике Кротовиче. Прапорщик был гнусен. Его перевод в начальники столовой я могу объяснить только тем, что имущество нашей роты, где он старшинствовал прежде, было им разворовано уже полностью. Интеллект и манеры прапорщика частично подтверждали дарвиновскую теорию происхождения видов. Частично — потому что дальними предками Кротовича были никак не обезьяны; мой выбор колеблется между стегоцефалом и диплодоком. Единственное, что исключено совершенно, — это божественое происхождение. Я не поручусь за все человечество, но в данном случае господь абсолютно ни при чем. В день создания Кротовича всевышний отдыхал.
Да, так вот: прапорщик начал искать недовесы. Делал он это ретиво, но безрезультатно. Штука в том, что вскоре после назначения, поняв, с кем придется иметь дело, я отобрал из полутора тысяч тарелок десяток наиболее легких и, пометив их, в артистическом беспорядке разбросал по хлеборезке. Взвешивая масло, Кротович ставил первую попавшуюся такую тарелку на противовес — и стрелка зашкаливала граммов на двадцать лишних. Кротович презрительно кривился, давая понять, что видит все мои фокусы насквозь.
— А ну-ка, сержант, — брезгливо сипел он, — дайте мне во-он ту тарелку!
Я давал «во-он ту», и стрелку зашкаливало еще больше. Прапорщик умел считать только на один ход вперед. При встрече с двухходовкой он переставал соображать во-обще. Иметь с ним дело для свободного художника вроде меня было тихой радостью.
Впрочем, чего требовать от прапорщика? Однажды в полк прилетел с проверкой из Москвы некий генерал-лейтенант, фамилию которого я знаю, но не скажу, потому что он сейчас бог знает кто, а я человек трусоватый. Генерал прилетел проверять работу тыловой службы, и к его прилету на наших столах расстелились скатерти-самобранки. Солдаты, выпучив глаза, глядели на плотный наваристый борщ и инжирины, плававшие в компоте среди щедрых горстей изюма. Это был день еды по Уставу.
Все вышеописанное исчезло в час генеральского отлета в Москву — как сон, как утренний туман.
Но в тот исторический день генерал размашистым шагом шел к моей хлеборезке, держа на вытянутых руках чашку с горсткой мяса («чашкой» в армии зовется миска). За ним по проходу бежали: комдив, получивший в родной дивизии прозвище Кирпич (каковое заслужил цветом лица, телосложением и интеллектом), несколько «полканов», пара майоров неизвестного происхождения — и прапорщик Кротович.
Кинематографически этот проход выглядел чрезвычайно эффектно, потому что