О, сколько счастья, сколько муки… - Анастасия Туманова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Едем, Илья? — плача у него на плече, спросила Маргитка.
— Да, чяери! — вырвалось вдруг у него. — Едем…
— Сейчас, прямо сейчас! Илья, брильянтовый, никак ждать нельзя! Я тебе просто говорить не хотела, а я ведь уже третий месяц как… — Она запнулась.
— Что «третий месяц»? — не понял он.
— Я, Илья…
Внезапно рядом прозвучал отчетливый вздох. Маргитка с тихим «ах» отпрянула от Ильи, закрыв лицо руками. Он отодвинул ее. Медленно повернулся. Увидел открытую дверь, полосу света, падающую из зала в сени. И стоящую в этой полосе Дашку.
Маргитка не выдержала первая. Тихо взвизгнув, она оттолкнула Илью, спрыгнула с сундука и бросилась в темноту. Хлопнули одна за другой несколько дверей, последняя — уже наверху, и опять наступила тишина. Из зала доносились звуки скрипки и гитары, Настин голос. Илья был не в силах ни пошевелиться, ни отвести взгляда от лица дочери.
Дашка медленно пошла через сени. Пошарив ладонями по двери, она отворила ее, на миг впустив в сени сырость и шум дождя, и выскользнула во двор. Дверь за ней захлопнулась.
Илья сам не знал, сколько времени он просидел на сундуке, сгорбившись и уткнувшись лбом в кулаки. Сначала он пытался соображать, что теперь будет и что ему делать, но потом бросил: делать было нечего. «Что ж ты, Господи… Зачем же ты Дашку… лучше бы уж Настьку прислал…»
Господь, как всегда, не ответил. Глядя в темноту и слушая звуки веселого вальса, доносившиеся теперь из залы, Илья подумал о том, что Дашка никому ничего не скажет. Даже словом не обмолвится — уж ему ли не знать своей дочери? Тем более что и не видела, слава богу, ничего, только слышала… Хотя ведь и этого хватит! Жить-то теперь как? Через неделю ее замуж выдавать, за руку выводить к жениху… Как? После такого-то? Господи, сукин ты сын, да почему же Дашка? Почему она? Что ему делать теперь?
Внезапно Илья вспомнил о том, что дочь ушла туда, на темную улицу, и бродит под ледяным дождем уже невесть сколько времени. С минуту он собирался с духом. Затем вздохнул, поднялся и, провожаемый вальсом из залы, шагнул за порог.
Дашка не ушла далеко. Илья увидел ее стоящую в круге тусклого света под единственным на всю Живодерку фонарем. Илья подошел, ступая по лужам, остановился рядом. Дашка, казалось, не услышала его шагов. Глаза ее смотрели в темноту, губы что-то шептали. По лицу, по слипшимся волосам, по облепившей плечи шали стекала вода. Илья осторожно коснулся плеча дочери.
— Пойдем домой, Дашка. Пожалуйста, пойдем.
Дашка не ответила, не обернулась. Лицо ее болезненно сморщилось, когда Илья взял ее на руки. Прижав дочь к себе, он почувствовал, что и шаль, и платье ее мокры насквозь, а сама Дашка дрожит с головы до ног. Илья торопливо понес ее к дому.
На следующий вечер Дашка свалилась с лихорадкой. Весь день она проходила бледная, не разжимала губ, зябко куталась в огромную, как попона, шаль, на участливые вопросы цыган отвечала лишь движением головы, а вечером, сидя вместе со всеми в нижней комнате, неожиданно и без единого слова лишилась сознания. Цыгане, не так часто наблюдающие обмороки у своих девчонок, всполошились. Женщины забегали между кухней и залой с горячей водой, полотенцами и травяными отварами. Яшка, никого не спросясь, понесся в Живодерский переулок за ведуньей бабкой Ульяной, и та, едва взглянув на Дашку, сразу сказала: «Лихоманка, чявалэ. Заразная. Таборные у вас гостили четвертого дня? Вот от них и подхватила».
Перепуганная Настя приняла меры. Дашку поместили в одну из маленьких комнатушек наверху, выдворив из нее трех сестер Дмитриевых, которые, впрочем, не возражали: Дашку любили все. Во избежание заразы к больной допускались только мать и бабка-ведунья, про которую Митро уверенно заявил: «Зараза к заразе не пристанет». Яшка долго не желал мириться с таким положением вещей, рвался к Дашке, на весь дом скандалил с Настей, требуя, чтобы его впустили к законной невесте, и обещая в противном случае «вынести к чертям собачьим дверь». Неизвестно, что помогло больше, упрямство Насти или появление на сцене Митро с чересседельником, но в конце концов Яшке пришлось отступиться. Он удовлетворился тем, что занял прочный пост на полу у Дашкиной двери и не покидал его до самого утра. Лишь на следующий день ненадолго спустился вниз — осунувшийся, бледный и злой. Не глядя на притихших цыган, он подошел к ведру, черпнул из него ковшом и жадно принялся тянуть воду, роняя на пол капли. Цыгане переглянулись.
— Ну, что, чяворо? — осторожно спросил Митро.
— Плохо, — невнятно отозвался Яшка из-за ковша. — Бред у нее пошел. Сначала ничего было, тихо, стонала только, а потом как закричит! Сперва отца звала, потом эту дуру почему-то, — короткий кивок в сторону Маргитки, — а потом меня тетя Настя от двери прогнала, ничего больше не слышал. А бабка Ульяна оттуда вышла и говорит… — Яшка умолк и снова приник к ковшу.
— Что говорит, холера тебя возьми?! — взорвался Илья.
— Говорит… что, может быть… что, может, за попом слать придется.
Отчаянно, хрипло вскрикнула Маргитка, роняя голову на стол. Илья закрыл глаза. Цыгане тихо, испуганно зашептались. Яшка с сердцем швырнул в угол ковш и быстро вышел.
Спустя час в залу спустилась Настя. Ее лицо было бледным, застывшим, и никто из цыган не решился задать ей вопрос. Лишь Яков Васильев вполголоса окликнул ее:
— Ну, как, дочка?
— Плохо… Бредит… — шепотом ответила Настя. Ее сухие глаза в упор посмотрели на мужа.
Илья коротко взглянул исподлобья, опустил голову, уставился на свои сапоги. Настя давно ушла, а он все не мог поднять глаз, чувствуя, как горит все лицо, уже зная: все… Вот тебе и не скажет никому. Вот и промолчит. В горячке все сказала, маленькая… Потому Настька и Яшку от двери гоняет. Что теперь будет?
Пошли один за другим тоскливые, одинаковые дни. Хуже Дашке не становилось, но и лучше тоже, ожидать можно было самого страшного и в любую минуту. По-прежнему Настя не выходила из комнаты дочери, а Яшку уже никто и не пытался оттащить от двери. Даже ночевать он пристроился рядом, принеся из кухни подушку и рваное одеяло. Илья, перебравшийся за печь на кухне, туда, где раньше жил Кузьма, давно уже перестал различать дни и ночи. В ресторан с хором он бросил ездить, и никто не осмеливался просить его об этом. Теперь за всю семью Смоляковых отдувался Гришка со своей скрипкой. Ночью Илья часами сидел в темноте, прижавшись лбом к оконному стеклу, по которому сбегали капли дождя, слушал шелест этих капель в саду, дремал, не отходя от окна, просыпался от сквозняка, вставал, делал, чтобы согреться, несколько шагов по темной кухне. Иногда останавливался перед иконой в углу. Спас, едва освещенный красной лампадкой, смотрел недовольно: наверное, помнил, как Илья называл его сукиным сыном. Илья заискивающе крестился, вспоминал единственные знакомые ему слова молитвы: «Отче наш, иже еси на небеси…» Смутно догадываясь, что богу этого будет маловато, говорил дальше от себя, как умел.
«Прости, Господи, прости цыгана безголового, не хотел обижать… но совести все-таки нету у тебя. За что Дашку-то? Девочка в чем виновата, Господи? Зачем же так-то, у нее ведь свадьба через неделю должна быть, она и так мало хорошего в жизни видела, слепая она, зачем вот это ей, Господи, зараза ты этакий? Оставь девочку в покое, оставь, — умолял Илья, с ненавистью глядя в мрачное лицо Спаса, отчаянно жалея в душе о том, что не достать боженьку с неба, не тряхнуть, не спросить глаза в глаза: — Совсем ты рехнулся, что ли, старый черт? Не видишь, кто тут виноват, чьи это счета, кто по ним платить должен? Что хочешь, Господи… Что хочешь, бери, но не трогай Дашку…»