Оливье, или Сокровища тамплиеров - Жюльетта Бенцони
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ему удалось разжать стиснутые зубы, чтобы влить несколько капель мальвазии, которые сначала растеклись по углам ее рта; с третьей попытки она сумела проглотить вино. Через мгновение женщина открыла глаза и уставилась в склоненное над ней лицо:
— Вы?
— Да. Как вы себя чувствуете?
— Плохо...
Внезапно она захрипела, и тело ее выгнулось от мучительной боли.
— О... сердце мое! Од! Ей надо помочь... Оставьте меня... Спешите! Спешите к ней! Она вас любит!
Это были ее последние слова. В тот самый момент, когда Жильда подошел с бесчувственной Од на руках, Бертрада отдала Богу душу.
Оливье не успел осмыслить то, что услышал.
Слегка поколебавшись, Жильда положил Од в лодку, на другой ее конец, поскольку увидел, что впереди уже кто-то лежит. Из осторожности факел на лестнице потушили, и в темноте было очень плохо видно. Сейчас это было предпочтительнее, потому что нападавшие один за другим выскальзывали из башни и направлялись к Малому мосту. Молчаливые тени казались бесформенными от груза награбленного: школяры возвращались в колледж, бандиты — в свои логова, а те, кого освободил Монту, — кто куда. Сам он вышел последним, тщательно закрыв за собой дверь. Держа свой лук в руке, он подошел к лодке. Молодой Жильда спросил, какого черта было решено вылавливать из реки труп.
— Это я так приказал, — ответил Монту. — Мне надо было узнать, кто эта жертва. И я поступил правильно, потому что она была еще жива.
— Теперь уже нет, — сказал парень, который занимался Бертрадой. — Только что умерла. Быть может, лучше сбросить ее в воду?
— Нет! — проворчал Оливье. — Это свояченица мэтра Матье, тетка...
И взгляд его упал на девушку, которая сидела, прислонившись спиной к борту. Должно быть, она очнулась: держала голову поднятой и осматривалась, но в ее широко раскрытых глазах не было даже искры понимания того, что происходит.
— Я отвезу их обеих домой, — сказал он твердо. И Жильда тут же предложил:— Позвольте мне поехать с вами! Эта лодка слишком тяжела для одного.
— Спасибо. Нет. Никак нельзя. Матье находится в розыске...
— И вы боитесь, что я донесу на него? Вы оскорбляете меня, мессир! Я учусь, чтобы стать медиком и клириком... но я дворянин. Позвольте мне помочь вам!
Говоря это, он не сводил глаз с Од. У девушки был напряженный взгляд, по щекам текли слезы, и она по-прежнему молчала. С дрожащих губ не слетело ни единого слова, она только как-то странно постанывала. И Оливье понял, что этому юноше можно довериться, — именно потому, что он просто влюблен в прекрасную девочку. Правда, он не понял, почему эта мысль оказалась для него такой неприятной. И он не отказал себе в удовольствии позубоскалить:
— Вы уверены, что хотите стать клириком?
— Я младший сын в семье и не имею права высказывать свою волю... А в коллеже мне нравится, я хочу научиться лечить людей.
Решив, что пора прекращать эти пустые разговоры, Монту вмешался.
— Соглашайтесь! — бросил он Оливье. — Я хорошо знаю людей и могу вам поручиться за этого парня, — добавил он с улыбкой, почти неразличимой в темноте. — Я даже убежден, что Матье получит еще одного верного соратника...
— Почему вы сами не хотите ехать?
— Для меня ночь еще не закончена, и мне надо еще кое-что сделать, — продолжал Монту, поглаживая дубовый изгиб своего лакированного лука.
— Очередное послание?
— Я еще не закончил со Сварливым! Надо, чтобы парижане узнали, как мы с ним обошлись! Завтра на всех перекрестках люди будут хохотать! Для этого я его и пощадил. А с вами мы скоро встретимся, друг! Если я вам понадоблюсь, вы знаете, где меня искать...
Он заложил лук за спину, надел плащ, взял за руку парня, который помогал бедной Бертраде, и ушел с ним, как другие, по берегу.
— Хорошо! — вздохнул Оливье — Если мы хотим успеть до рассвета, пора отправляться в путь.
Жильда старался устроить Од как можно лучше: он накрыл ее платьем, чтобы она согрелась. Ночь была свежа, и, похоже, к рассвету должно было еще похолодать. Оливье прикрыл тело Бертрады, потом сел за весла, не дожидаясь, когда Жильда сделает то же самое. Без видимых усилий он направил лодку к середине реки, на течение. Лодка была тяжелой, но сын Санси, еще не понимая, какая перемена в нем произошла, ощущал потребность двигаться, размять все мускулы своего мощного тела, данного ему природой, чтобы доказать себе, что он прежний человек, что ровным счетом ничего не случилось. Гребя, как бешеный, он вспоминал привычные слова погребальных молитв. Но они ускользали. Он никак не мог оторвать глаз от неподвижной фигуры впереди, закрытой грудой ткани, и понимал, что не видит больше девушку. Он греб в бешеном ритме, но не хотел, чтобы Жильда присоединялся к нему. Ему казалось, будто он один везет Од к отцу. Впрочем, его спутник не настаивал.
Этот каторжный ритм пошел ему на пользу. Как, возможно, и слезы, которые текли по его щекам, хотя он их не замечал...
Скрючившись на камнях перед очагом, сжав локти коленями и обхватив голову руками, Эрве рыдал. Все вокруг молчали: никто из трех мужчин не посмел вмешаться, даже Оливье, потрясенный горем того, кто был ему больше чем братом, хотя он никогда не видел, чтобы тот пролил хоть слезинку. Да и что может утешить человека, который, будучи уже бесправным изгнанником, потерявшим все, кроме чести, только что узнал, что из-за безумия племянников лишился теперь даже собственного имени? Ведь феодальный закон не ведал жалости: любой, кто оскорбит Королевское величество, должен быть предан позорной смерти, все имущество его передано в казну, равно как имущество всех его родных, замки разрушены, герб сломан рукой палача, имя проклято и навсегда вычеркнуто из рядов рыцарства, как и из списков дворянских родов.
Не в силах больше смотреть на муку и унижение того, кто всегда был безупречен, предан долгу и наделен душевным великодушием, Оливье присел рядом с ним, плечом к плечу.
— Вот уже много лет, — сказал он, — как король Филипп, уничтожив Храм, вынудил нас жить под чужими именами. Он сделал из тебя лесника, из меня — резчика, который давно бы умер с голода, если бы не милосердие мэтра Матье... Ужасная новость, которую я, к несчастью, принес тебе, не слишком многое меняет...
Эрве опустил руки и повернул к другу искаженное болью лицо:
— Ты думаешь, я плачу о себе? Ты сам только что сказал, что мы оба теперь ничего не значим! Я терзаюсь из-за них, бедных юношей, которым пришлось вынести неслыханные пытки! Нет, я не ищу оправдания для них: они должны были знать, как рискуют те, кто посмел поднять влюбленный взор на такую высоту, кто совершил такой безрассудный поступок. Но Готье был моим крестником, и я могу радоваться лишь тому, что отец умер, не дожив до крушения своего дома... У меня остался только брат...