Марина Цветаева. Беззаконная комета - Ирма Кудрова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она готова к сиротству на чужбине. Ей не дорого первородство в Белокаменной, ибо Москва, которую она так воспела, предала тех, кто за нее сражался, проливал за нее кровь, отдавал жизнь за ее свободу И почти в канун отъезда написаны стихи отречения, завершающие «московскую тему» в ее ранней поэзии:
Она так любила дарить свой колокольный город дорогим и близким, и даже не слишком близким. Но предательства не простила.
3
День отъезда настал только в начале мая 1922 года.
Если бы она подводила итоги последних лет, она могла бы остаться довольной тем, что в эти страшные революционные годы успела сделать.
Шесть завершенных пьес, две поэмы, документальная проза (из нее получились впоследствии «Октябрь в вагоне», «Вольный проезд», «Мои службы», «Смерть Стаховича», «Чердачное»). И, наконец, лирика. Море прекрасной лирики! В 1921-м в издательстве «Костры» успел выйти из печати сборник «Вёрсты».
Обложки поэтических книг Марины Цветаевой, вышедших в России до мая 1922 г.
11 мая 1922 года погода в Москве выдалась серая и неуютная. В пелене облаков, плотно накрывших город, не проступало ни пятнышка весенней синевы.
Последний путь через Москву, от Борисоглебского переулка до Виндавского вокзала, они едут на извозчике; на каждую церковь Марина крестится и – дочери: «Перекрестись, Аля!» Провожает их до самого вагона только Чабров, друг семьи Скрябиных.
В половине шестого вечера от вокзала отойдет поезд.
Среди других своих пассажиров он увезет худенькую молодую женщину с усталым лицом и ранней проседью в коротко стриженных волосах. Рядом с ней, прощаясь с пасмурным городом, стоит у окна большеглазая девочка.
Поезд шел до Риги; Рига была уже «заграницей».
Тут мать и дочь сделали остановку.
Молодой предупредительный попутчик, оказавшийся сотрудником Наркоминдела, помог им отнести вещи в камеру хранения, а потом предложил свои услуги добровольного гида по городу. Услуги были приняты.
Вечером мать и дочь сели в другой поезд, на этот раз берлинский.
Проснувшись наутро, девочка не отходила от окна, дивясь непривычным пейзажам, ровно разграфленным полям и огородам, красным черепичным крышам домов, опрятным нарядам крестьян. Города выглядели тоже странно.
«Аккуратность! аккуратность – вот чем потрясали воображение города Германии после такой привычной глазу и сердцу великой неприбранности тогдашней Москвы, со всеми ее территориальными привольями и урбанистическими своевольями, со всей невыразимой гармоничностью ее архитектурных несообразностей…»
Так полвека спустя вспоминала свои впечатления тех дней Ариадна Эфрон. Но сохранились и драгоценные свидетельства ее тогдашнего дневника. Девятилетняя Аля описала в нем, как их поезд прибыл в Берлин в яркий солнечный день 15 мая, во второй половине дня; неторопливо проехал по трем вокзалам, остановился на четвертом. «Наконец сходим на Шарлоттенбурге. Берем носильщика зеленого цвета, он тащит наши вещи вниз по лестнице, и вот мы в Берлине. Черепичные крыши, свет, цветы, скверы. Вот и наш извозчик. Садимся, кладем вещи, прощаемся с нашим спутником. Мама что-то говорит извозчику, и тот едет. Я рассматриваю город. Дома высокие и очень широкие. Много лавок, газетных киосков, продавщицы цветов в шляпках, дамы, кафе, модные магазины. Народу много. Вот и Прагерплац. ‹…› Вынимаем вещи, как вдруг из подъезда выходит сам Эренбург.
– A-а, Марина Ивановна!
– Здравствуйте, Илья Григорьевич, вот и мы».
Так началась чужбина.
Можно ли было предположить в этот залитый солнцем майский день, что жизнь вдали от родины растянется на долгих семнадцать лет?..
Утром следующего дня в Прагу ушла телеграмма, извещавшая об их прибытии Сергея Яковлевича Эфрона.
1
Ко времени приезда Цветаевой Берлин уже получил репутацию негласной столицы новой русской эмиграции.
Мощная волна революции и Гражданской войны занесла сюда несхожими путями множество россиян, принадлежавших к самым разным слоям общества. По подсчетам историков, в начале двадцатых годов их оказалось здесь почти сто тысяч. Другие подсчеты говорят о четырехстах тысячах. В западных берлинских кварталах возник некий «город в городе»: от Прагерплаца до Ноллендорфплаца звучала русская речь. На рабочих окраинах голодало немецкое население. Два города – немецкий и русский, писал Вадим Андреев, как вода и масло, налитые в один сосуд, не смешивались друг с другом.
Стремительно нараставшая инфляция поощряла тех, кто сумел вывезти из России свои сбережения, вкладывать их в разные предприятия, не слишком оглядываясь. Один из цветаевских корреспондентов, вспоминая спустя много лет это время, называл его временем расцвета коммерческого донкихотства. Чуть ли не каждый день в «русской» части города открывались новые рестораны, кафе, кондитерские, мастерские. Возникло множество издательств, несколько журналов, выходили три ежедневные русские газеты, пять еженедельников.
«Русские писатели ходили по Берлину, кланяясь друг другу, – писал по свежим впечатлениям Роман Гуль в книге «Жизнь на фукса». – Писатели были разные. Талантливые. Средние. Плохие. Приехавшие. Бежавшие. Высланные. ‹…› На Курфюрстендамм – Максим Горький.
На Виктория-Луизенплац – Андрей Белый. На Кирхштрассе завесил комнату чертями, бумажными прыгунчиками, игрушками Алексей Ремизов. Пугая немецкую хозяйку, сидел в драдедамовом платке с висюльками. В комнате на Лютерштрассе – отец русского декаданса Н. М. Минский. Где-то – Лев Шестов. В Шёнеберге – Алексей Толстой. В кафе “Прагердиле” – Илья Эренбург… По Тауэнцштрассе шел человек с лимонно-изможденным лицом, в зеленеющем платье. Это был Игорь Северянин. Он писал “поэзы отчаяния”…»