Душа - Татьяна Брукс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бабуль, а какая была моя мама? — поинтересовался Богдан, проводив своего грустного родственника.
— Она была очень красивая. У неё были волосы… Знаешь, какие у неё были волосы? Вот по сюда, — Анна Павловна провела ребром ладони по середине своих ягодиц. — И глаза такие тёмно-карие, как у тебя. А волосы — русые. Представляешь? Волосы русые, а глаза темно-карие…
Анна Павловна отвернулась и приложила кухонное полотенце к глазам. Она держала его в руках, выйдя к внуку из кухни. Потом, заткнув его за пояс фартука, взяла с полки толстый альбом с фотографиями. Как только Анна Павловна попыталась открыть альбом, фотографии веером вывалились из него на пол. Богдан стал подбирать их. Пристально вглядываясь в одну из них, внук спросил:
— Это мама?
— Да. Тут ей как раз двадцать один год. Она тобой беременна.
С черно-белой фотографии смотрела худенькая молодая женщина с аккуратным кругленьким животиком. Глаза её излучали счастье и веселье. В руке, поднятой вверх, небольшой букет ромашек. Похоже, что она машет им кому-то.
— А вот ещё…
Тут Оля была с Костей. И опять молодая женщина хохотала от души над тем, что ей, видимо, рассказывал брат.
— Это Костик на выпуске в институте. Мы все ездили получать его диплом. А это одна из последних её фотографий… За два дня до того, как она исчезла.
— А это я?
— Ты… маленький совсем… — женщина опять промокнула влажные глаза.
Молодая женщина на фото держала на руках младенца и целовала его в пухлую щёчку, нежно прижимая к себе. Рядом стоял стройный мужчина в костюме «с иголочки», с дерзким взглядом и улыбкой на все тридцать два.
— А это кто, бабуль?
— Так отец твой… Что, не узнал?
— Не узнал… Почему он так опустился? Что случилось? Расскажи, ба.
— Так никто ничего не знает. Ушла Оленька однажды, поехала в Москву и не вернулась. Там Международный фестиваль молодёжи проходил тогда. Куда пропала? Почему? Мы и в больницы звонили, и в милицию заявление писали. Пропала, бедная, как в воду канула, — знакомое движение руки к глазам. — А Юру как подменили. А теперь то ли обида на Олю жить ему не даёт — подозревал ли в чем, то ли сам виноват. Не знаю. В чужую душу не заглянешь. Последнюю неделю, перед тем как пропасть, Оля расстроена была чем-то. Видно, не ладилось что-то. Но она не рассказывала. Я уж и так, и эдак допытывалась. «Всё хорошо, мамуль», — говорит, а у самой слёзы на глаза наворачиваются. И тебя всё сильней прижимает.
— Похоже, любила она меня, — улыбнулся задумчиво Богдан, — приятно, когда тебя любят. Особенно, когда тебя любит родная мама.
— Больше жизни… Ох-хо-хо… сиротинушка ты моя.
Анна Павловна, кряхтя, поднялась, прильнула сухими старческими губами ко лбу внука.
Мы не задумываемся над простыми истинами, пока это не коснется лично тебя. Вот такая очевидная штука, как любовь матери. Богдан страдал от отсутствия таковой, хотя и был окружён вниманием и любовью бабушки, дедушки и Кости. Но он хоть знает, что мама любила его. А Надя? Бедная девочка, она даже этого не знает. Не у кого ей спросить.
— Обещаю тебе, бабуль, я найду её или… или узнаю, что с ней произошло. Вот съезжу в Чернобыль, вернусь и займусь поиском. Юрист я, в конце концов, или пекарь?
— Ох, да ты что, какой Чернобыль? С ума сошёл? Там же радиация! Не пущу!
— Я должен, бабуль. Уважать себя перестану, если откажусь. Там такое сейчас творится! Одни люди покидают жилища, другие — грабят их подчистую. Я должен, бабуль, должен. А потом и к Наде пойду… наверное… Нет, потом, наверное, смогу…
— Ой, божечки мои! Что удумал! — в голос разрыдалась Анна Павловна.
Богдан поднялся с дивана, на котором сидел, рассматривая фотографии, подошёл к бабушке и прижался к ней, заключив её морщинистую шею в кольцо своих сильных рук, как это любил делать с детства.
— Бабуль, всё будет хорошо. Я должен, просто обязан, — повторился Богдан, так это было для него важно, — чтобы уважать себя не перестал. Не хочу стать таким, как отец. Душу свою очистить надо, понимаешь? Сначала Надя, потом Ван Ваныч из-за меня пострадали.
— Да не из-за тебя, Богдаша, так, значит, надо было.
— Надо было больную девушку в инвалидной коляске бросить? Надо было самому в живых остаться, а друг чтоб умер?
— Да. Значит, так надо было, — твёрдо произнесла Анна Павловна.
— Ну, значит, и мне надо ехать в Чернобыль, если следовать твоей же, бабуль, теории.
— Может, и надо, только страшно-то как! Ладно, пошла я, а то борщ переварится. Давай, собери фотки, обедать скоро будем.
И действительно, по квартире уже витали запахи более чем аппетитные, и выздоравливающий организм молодого человека не просил, нет, требовал пищи.
Не выздоравливала лишь душа. И ни бабушка, ни Костя с Таней, ни даже дед Василий Никифорович, прошедший войну и понимающий Богдана, как никто другой, помочь ему в этом не могли. Богдан страдал. Страдал отчаянно и жестоко. Никакие уговоры и даже история болезни Ивана Ивановича, которую ему, несмотря на конфиденциальность, все-таки показали в больнице перед выпиской, не могли успокоить его. Он читал, что у избитого при вскрытии были обнаружены и разрыв селезёнки, и тяжёлый ушиб печени, и повреждения лёгких средней и тяжёлой степени, и все это несовместимо с жизнью. Но в графе «причины смерти» коротко и ясно значилось, что умер Котило Иван Иванович от огнестрельного ранения. Если бы Богдан пришёл тогда раньше. Если бы он не задержался в тот вечер, определяя Верку Мотыгу в следственный изолятор, а поручил это работникам следственного изолятора. Но что-то показалось ему странным. То ли взгляды косые, то ли чрезмерно молчаливые милиционеры. Вот тебе и результат: Иван Иванович, его мудрый учитель и искренний друг, был один против двух вооружённых бандитов. Как несправедливо!
Ну и, конечно, Надя. Богдану до головокружения, до спазмов внизу живота хотелось видеть её. Но он не смел.
— Она же приехала к тебе, когда узнала, что ты ранен. Не посмотрела ни на что, — твердила ему Таня.
— Ты только поезжай к ней, вот увидишь: она сразу же бросится тебе на шею, — со знанием дела поучал Костя.
— Тётя Надя добрая. Ты только помирись с ней, и она тебя извинит, — щебетал Сашка. И даже Василий Никифорович, как бы нехотя, кряхтел:
— Оно, понимаешь, Богдаш, пока не спросишь, не узнаешь. Поехать надо бы, кхе-кхе, поговорить.
Господи, как же они все не понимают, она не то что говорить со мной не захочет, она меня даже слушать не станет, и правильно сделает. Да и сам я… Как я смогу посмотреть ей в глаза?
И Богдан решил: возвратившись из Чернобыля, куда он попросился на работу, он пойдёт к ней, попросит прощения, а там будь что будет. Как минимум он, Богдан, даст себе шанс. Конечно же, он надеется, что они станут, как прежде, друзьями, если уж нельзя, чтобы она стала его женой. Ну, не может он жить без неё. Вернее, может. Но не хочет. И тогда ему не будет стыдно, и тогда он станет ей самым лучшим и самым надёжным другом. И больше никогда-никогда не оставит без помощи и поддержки. Потом они вместе найдут Надину и его, Богдана, маму. Как же можно жить без мамы и даже не попытаться выяснить, что с ней произошло. А может им, мамам, нужна помощь. Может, им, так же, как и Богдану, стыдно за то, что они оставили их маленькими, и поэтому не решаются потревожить своих детей. Мало ли что?