Багровый лепесток и белый - Мишель Фейбер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сегодня оба едят с равным удовольствием. Стряпуха превзошла себя, приготовив из свиного филея, переложенного кусочками окорока, вареного языка, грибов и колбасы, замечательное заливное. Выглядит оно — глаз не оторвешь, а вкусно настолько, что им приходится дважды призывать к столу Летти, чтобы та отрезала еще несколько ломтиков.
— Интересно было бы узнать, что такое вот это, — бормочет Уильям, выуживая из желе не знакомый ему ингредиент.
— Это кусочек фисташкового ядрышка, дорогой, — сообщает Агнес, радуясь тому, что знает нечто ему не известное.
— Занятно, — произносит он, и в который раз пугает Агнес, поднося поблескивающий обломочек к носу и с силой втягивая воздух. Последнее время Уильям нюхает все подряд — новые растения парка, обойный клей, краску, салфетки, писчую бумагу, собственные пальцы и даже чистую воду. «Нос обратился в самый чувствительный из моих органов» — говорит он ей перед тем, как пуститься в объяснение почти не уловимых, но существенных (для парфюмерного дела) различий между одним лепестком цветка и другим. Агнес радуется тому, что мужа наполняет решимость овладеть тонкостями его профессии, тем более что решимость эта принесла им вдруг столь большие достатки; и все же ей хочется верить, что во время Сезона, когда они будут появляться на людях, Уильям не станет принюхиваться ко всему на свете.
— Да, я тебе не говорил? — говорит ей Уильям. — Я собираюсь сегодня вечером взглянуть на Великого Флателли.
— Он как-то связан с духами, дорогой? Уильям ухмыляется:
— Можно сказать и так, — но затем, ковыряясь в запеченном на околопочечном жиру изюмном пудинге, все же поясняет: — Нет, дорогая. Это артист.
— Мне следует что-нибудь знать о нем?
— Весьма и весьма сомневаюсь в этом. Он выступает в мюзик-холле Ламли.
— А, ну хорошо.
Говорить что-то еще никакой нужды нет, однако Агнес угнетает сознание ее неосведомленности. И минуту спустя она добавляет:
— А Ламли так и остался Ламли, нет?
— О чем это ты, дорогая?
— О том, что его не… он ни в каком отношении не вырос?
— Вырос?
— Поднялся ступенью выше… стал более фешенебельным… — слово «класс» от нее ускользает.
— Не думаю. Полагаю, меня будут окружать там мужчины в матерчатых кепках и женщины, которые не досчитываются зубов.
— Ну, если тебе это по душе… — произносит она и сооружает недовольную гримаску. Пудинг слишком жирен, а от заливного, ощущает Агнес, у нее вот-вот начнется разлитие желчи, однако устоять перед ломтиком кекса Агнес все же не удается.
— Человек не может питаться одной лишь высокой культурой, — изрекает Уильям.
Агнес жует кекс. И этот тоже оказался жирнее, чем она ожидала, к тому же ее томит подозрение, что все-таки существует нечто такое, о чем ей следует знать.
— Если ты… — она запинается. — Если ты увидишь там кого-то… в Ламли… я хочу сказать, кого-то значительного, человека, которого я могу встретить во время Сезона… Расскажи мне, хорошо?
— Разумеется, дорогая, — Уильям поднимает к носу кусок кекса, принюхивается. — Черная смородина, изюм, пропитанная хересом апельсинная цедра. Миндаль. Мускатный орех. Тмин… Ваниль, — и он ухмыляется, словно ожидая овации.
Агнес слабо улыбается.
Менее чем в миле на запад от дома Рэкхэмов, покашливает в платочек миссис Эммелин Фокс, одевшаяся для выхода на люди, но кухни пока не покинувшая. Погода нынче нехороша для нее, в воздухе присутствует что-то гнетущее, насылающее головную боль и теснение в груди. К завтрему надо постараться поправиться, иначе она пропустит обход, совершаемый сестрами из «Общества спасения».
Не заглянуть ли ей дорогой к отцу, не попросить ли у него глоток микстуры? — думает она, однако решает, что это лишь встревожит его. К тому же, кто знает, по какому неотложному вызову уже мог отправиться он со своим саквояжем, полным лекарств и инструментов? Ибо отцом Эммелин приходится не кто иной, как доктор Джеймс Керлью, человек весьма занятой.
И потому она просто проглатывает ложку печеночных солей, запивая их, чтобы перебить вкус, горячим какао. Какао оказывает на Эммелин и действие дополнительное, оно согревает ее — не только сжимающие чашку холодные ладони или укрывшийся в чреве ее капризный желудок, но все тело. На самом деле, ей даже становится слишком жарко: лоб покусывают капельки пота, узкие рукава начинают сдавливать руки. И она торопливо выходит из кухни в сад.
Дом у нее побольше, чем у Генри, да и сад посолиднее, хоть он и зарос с тех, лучших его времен, когда в нем ковырялся муж Эммелин. Будучи человеком отчасти эксцентричным, муж (его звали Бертрамом), выращивал для семейного стола экзотические растения, которые отдавал служившей у них в ту нору кухарке. В саду и поныне растет наполовину укрытый сорными травами испанский козелец, а в каком-то другом его углу еще кроются придушенные корни козлобородника. Время от времени отец присылает своего садовника, чтобы тот выполол худшие из сорняков, расчистил дорожки, по которым могла бы прогуливаться Эммелин, однако летом сорняки разрастаются заново, а зимой просто спят, затаясь. Затем пышная зелень эта вновь возрождается к жизни, между тем как большие, отгороженные, похожие формою на гробы участки, на которых Берти выращивал чудовищный, в рост человека, чертополох (как он назывался — кард?), остаются забитыми тусклой и голой, истощившейся землей.
Он, Берти то есть, был безразличен ко всему долговечному, стойкому, а вот эфемерное и броское его просто пленяло. Но человеком он был хорошим. Дом, который они делили, для нее одной великоват, и все же Эммелин так в нем и живет — ради мужа. Ради памяти о нем. Берти мало сделал такого, что могло бы запомниться, да и мыслей сколько-нибудь глубоких (если они вообще у него имелись) никогда не высказывал, вот и получается, что лучший способ сберечь память об их браке состоит в том, чтобы остаться жить в его доме.
Сейчас она стоит посреди сада, ладони ее все еще обнимают чашку с какао, разгоряченный лоб остужается ветерком. Еще немного и ей станет лучше. Она же не больна. Просто следовало открыть прошлой ночью окно, проветрить дом после вчерашнего не по времени теплого дня. Так что голова у нее болит по собственной ее вине.
Она допивает остаток какао. Напиток уже взбодрил ее, наделил ощущением сугубой живости. Интересно, как ему это удается? Должно быть, в нем присутствует какой-то тайный ингредиент, думает Эммелин, впрыскивающий нечто укрепляющее, а то и возбуждающее в ее вяловатую кровь. На свой скромный манер, она ничем не лучше наркоманов, с которыми ей приходится сталкиваться, работая в «Обществе спасения», — пропащих невольников морфия, способных внимательно вслушиваться в слова Христовы не долее двух минут, по истечении коих косящие глаза их просто-напросто разъезжаются в стороны. Она улыбается, откидывает голову назад, прижимая ободок чашки к подбородку. Эммелин Фокс, рабыня какао. И она воображает себя украшающей обложку грошового романчика ужасов — злодейкой в маске, мужских брюках и пелерине, скачущей, спасаясь бегством от полицейских, по крышам домов, ибо она наделена нечеловеческой силой, обязанной происхождением своим злому семени какао, и ничему больше. С земли к ней беспомощно тянут коротковатые руки констебли, рты их разинуты от расстройства и гнева. Одному только Богу по силам низвести ее с крыш.