Вариации для темной струны - Ладислав Фукс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как загорелый мужчина показывает барышне в фиолетовом платье с желтым воротником своя красивые новые ботинки за кустами белой сирени, а у их ног, на белом тонком песке, лежит кусок четырехцветной кожи с надписью: «Соломон Шпитц, кожевенный магазин…»
Потом я отважился заглянуть в этот магазин через открытые двери, но только издали, как мышка, чтобы было незаметно, посмотреть на прилавок, по которому, как сказал Катц, бегает мышь, а под ним Шпитц продает эти бонбоньерки. Но когда я заглянул в магазин, то не увидел там никакого прилавка, только на стене висела кожа, а Шпитц как раз стоял возле нее и отрезал кусок на подметки для какой-то пани…
И мне ничего не оставалось, как снова бегом бежать домой и опять к бабушке, чтобы рассказать все, что я обнаружил у Шпитца на Петрской улице. Что на этой картинке ошибка. Что картинка хотя и немного похожа, но совсем другая. Что произошла ошибка и с прилавком. Потому что там вообще никакого прилавка нет. И что Шпитц на самом деле продает только кожи, а никаких конфет не продает.
Но тут бабушка подняла кверху глаза и сказала, что это сомнительно… Это неправда, потому что ты там был днем… Если бы ты пришел ночью, то увидел бы, что он продает бонбоньерки… Под тем прилавком, который он приносит на ночь. И чтобы я из этой бонбоньерки, которую купил отец или его брат, конфет не ел и больше к Шпитцу на Петрскую не ходил…
— Господи, чем я провинилась, что ты меня так наказываешь, — вздохнула она, и в комнате раздалось бренчанье цепи. — Ведь я всегда была набожна, ходила к святому Михаилу, ставила свечки, читала эти книги… никого в жизни не обидела… Скоро будет рождество, а он мне ни о каникулах, ни о школе вообще ничего не рассказал. Он мне не рассказал, что вообще происходит вокруг. Господи, как это долго длится, что я здесь…
Но мне и сегодня не хотелось откровенничать и разговаривать, я посмотрел на медведя, который незаметно смеялся, и на танцовщицу в стеклянной горке, которая все еще была молчалива и тиха, скромно опустила глаза, но все же что-то беззвучно шептала. И под бренчанье цепи, которое снова вдруг раздалось со стены, я вышел из комнаты.
А на улице висели громкоговорители, в ясном синем небе летали самолеты, а в газетах было полно известий — речи, собрания, совещания, совещания и собрания в пограничных районах, немецкая партия, название которой я забыл, английский лорд, который приехал к нам и теперь находился здесь, короче говоря, о ситуации серьезной, напряженной, то тут, то там кое-что и о войне. В спальне у себя я впотьмах проглотил шарик с ромом и включил на минутку свой маленький новый приемник возле постели.
17
А потом я несколько ночей не спал.
На улицах поставили громкоговорители, на темном ночном небе время от времени гудели самолеты, в газетах все те же известия, английский лорд, немецкая партия, серьезная, напряженная ситуация… Но из-за этого я, пожалуй, спал бы, как спали другие — Брахтл, Минек, Бука, Катц или Арнштейн… Может, я не спал потому, что в школе снова начал нас учить географ, а учитель чешского рассказывал «Голубка»? Он же собирался принести геликон и глину из какой-то печальной могилы, кто его знает, почему «глину из печальной могилы», мы скорее ждали от него, что он принесет живого веселого голубя. Но из-за этого я, пожалуй, тоже не страдал бы от бессонницы… Может, я не спал потому, что мне мерещились рубиновые бусы, черные длинные ресницы и голос, какого я в нашем доме никогда прежде не слышал, слышал только на пластинках, я вспоминал, как она на меня смотрела и при этом смеялась, а теперь жила в Австрии и, наверное, ее видел Гини… Боже, почему я не спал, почему? А потом однажды наступила ночь, когда я совсем не сомкнул глаз. Я ворочался на постели у выключенного радио, как оглушенный карп, в ночном небе не загудел ни единый самолет, и в квартире был удивительный, необыкновенный мертвый покой.
Мертвый покой и темнота, думал я, лежа на постели и плотнее закрываясь стеганым одеялом, наверное, потому, что все в нашем прекрасном доме спят при полуоткрытых окнах и спущенных занавесках. Все же он какой-то особенный, наш дом, пришло мне в голову, живем тут одни мы, а в первом этаже Гроны, квартира у нас большая, в передней часы, которые идут вперед, вешалка и зеркало, такая большая кладовка и запасы в ней — когда-то там лежал какой-то топор. Мы одна из лучших семей, думал я, пожалуй, одна из лучших среди тех, чьи, например, дети учатся у нас в классе, я из лучшей семьи, пришло мне вдруг в голову. Однажды медведь мне даже сказал: «Имей в виду, может, ты будешь императором». Или это он сказал не обо мне? А недавно меня спрашивала бабушка, вспомнил я и улыбнулся, о каникулах, о школе, что вообще происходит, а я ей, конечно, ничего не сказал. Каникулы я провел в деревне у Валтиц и Вранова, как мне еще их проводить, может, с той только разницей, что теперь я больше разговаривал с деревенскими мальчишками, хотя бы со Шкабой, — он живет в избушке у леса, гоняет гусей к пруду, и у него есть хворостина. Я ведь стал старше. Я должен был ехать на каникулы в другое место, к скаутам, я вспомнил, что об этом как-то слышал в передней. Почему это не вышло? Наверное, тоже из-за этой серьезной ситуации. А школа, подумал я, школа у Штернбергского парка… Я должен был, кажется, ходить в какую-то другую, еще в прошлом году, в гимназию, но в другом месте, где одновременно был интернат. Почему и это не состоялось? Может, тоже из-за серьезной ситуации, но что это не произошло — было прекрасно. Зачем я размышляю все время об этом, к чему? Мы лучшая семья — это главное, а сейчас ночь. Ночь, мертвый покой и темнота, в этой нашей прекрасной большой квартире спят как убитые, на окнах спущены занавески, охотнее всего я бы встал и подошел к окну, приподнял бы занавеску и посмотрел на улицу. Может, потом я лучше усну. Я сбросил стеганое одеяло, подошел к окну и приподнял