ЖД (авторская редакция) - Дмитрий Львович Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нравится мне так.
— Ты и в армию пойдешь?
— Почему нет. Призовут — пойду. Мой год пока не трогают, молодых гонят.
— Ну, давай. Варяг выискался. Убьют тебя, дурака, — с кем страну будем поднимать?
— Это когда ж ты ее поднимать вознамерился?
— Когда два ига друг друга схарчат, — весело сказал Гуров.
— И что, думаешь, будет кого поднимать?
— Обязательно, — сказал Гуров. — Откуда и возьмутся…
— Немного же ты с ними наподнимаешь, если они тысячу лет такое терпели.
— А они не терпели, — все так же ровно и весело ответил Гуров. — Они часа ждали.
— Ну да. Те ждали, эти ждали…
— А дождались мои, — кивнул Гуров. Он не говорил «наши», к коренному населению у него было интимное отношение.
— А не думал ты, Костя, — ехидно спросил Волохов, — что когда твои без захватчика останутся — они вовсе уж ничего не смогут?
— Дурак ты, Волохов, — беззлобно ответил представитель коренного населения. — Как есть дурак. Знаешь ты про реку Неглинку?
— Как не знать. В трубе течет.
— Вот рухнет со временем Москва, разлезется труба, — думаешь, Неглинка течь разучится? В землю уйдет? Нет, Волохов. Это Глинка их вонючая в землю всосется. А Неглинка — НАША река, — прибавил он со значением. — Священная река. Они, сволочи, в трубу ее заковали, а мы и терпим, верно? А почему, спроси? А потому, что реке ничего не сделается. Она выйдет на свободу и потечет себе, как прежде. Ты про Глинку слыхал?
— Как не слыхать. «Жизнь за царя».
— Дурак ты, ваше благородие. Глинка — та, от которой Глинские пошли. Была такая река, варяги крепко ее жаловали. Михал Иваныч ихний специально в ее честь назвался. Это и есть правильное название Москва-реки, его только истинное варяжство знает. Им, вишь ты, некрасиво казалось, что у них главная столичная река — Глинка. Но что от глины пошло, в глину и возвратится. А Неглинка останется, чуешь, историк?
— Чую, чую, — сказал Волохов. Спорить ему не хотелось. Он давно знал, что сделает в случае войны, но рассматривал эту возможность как гипотетическую, отдаленную. В истории часто бывает, что идет к одному, а случается другое — без этой божественной иррациональности не стоило бы и любить ее; только русская была чудовищно предсказуема и тем повергала в беспросветную тоску. На его глазах сама собой, из воздуха ткалась война; она нужна была всем, ею можно было оправдать любые заморозки, списать на нее все художества, она становилась окончательным оправданием нового диктата — и вот начиналась, на ровном месте, не во враждебном даже, а в безразлично-брезгливом мировом окружении. И война была, судя по всему, не на жизнь, а на смерть — окончательное решение русского вопроса.
Так думалось ему в первый год, и поначалу действительно как будто шли сражения, затевались масштабные операции, печатались сводки потерь — начались даже перебои с продуктами, как и положено на войне; только на второй год стало ясно, что продуктовые перебои существуют сами собой, а война потому и нужна, что надо их объяснять. Тут-то и выскочила иррациональная, Божья ирония: в стране, где все протухло и оскудело, мало что осталось и от войны. Открыли банку стратегической тушенки — а оттуда пахнуло духом, каким пахнет от ржавого гнилого ручья, вытекающего из щели летнего помойного бака: не война то была, а такое же издевательство над самой идеей войны, как поздние варяжские праздники в честь крылатого архистратилата. Варяги бесперечь расстреливали своих перед строем, хазары не знали, что делать с захваченной землей, — и обе стороны лихорадочно убегали от крупных столкновений: варяги разучились умирать за эту землю, а хазары усомнились в том, что она того стоит. Война длилась и длилась, но воевать давно уже было не за что: разойтись по домам казалось стыдно, да и нельзя было после всего жить рядом, — а уничтожить друг друга никому не хватало сил. Это не могло продолжаться дальше. Это должно было кончиться, совсем, бесповоротно, — чтобы начался новый человек на новой земле; и этого нового человека выращивал Волохов.
2
Он знал, что надо делать. Он давно понял хазарское ноу-хау и ждал только момента, чтобы его применить. Как только его призвали и, сообразно капитанскому званию, дали роту, — он представил грамотно обоснованный, старательно составленный план: диверсионный отряд должен был действовать во вражеских тылах, нанося бесшумные, внезапные удары. Бумагам в русском штабе верили фанатично, красивые и гладкие слова весьма ценились, ибо нужно было все более витиевато обосновывать перед начальством свое полное, тоскливое, вязкое бездействие; Волохову утвердили его отряд, а дальнейшее было делом техники. Он знал, что главная его задача — избегать столкновений; знал и то, что очень многие скоро от него побегут. Раскрыть истинную свою задачу он не мог никому — даже тем, кого без толку таскал за собой по лесам и пустеющим деревням центральной России. Четыре года нужны были ему, всего четыре года. Три были уже позади. Женька знала истинную его цель. Женька знала все. Перед ней он лукавить не мог.
Врет Гуров, что новая жизнь начнется сама собой. Новой жизни не будет, если все останется как есть; из трубы Неглинка выйдет вялым, безжизненным ручьем. Волохов знал это — перед отправкой на фронт он зашел к бывшей подруге, с которой так бесповоротно порвал после появления Женьки, и то, что он увидел, окончательно его отрезвило. Он и поныне мучался этим воспоминанием.
Бывшая подруга по-прежнему жила в их однокомнатной квартире, которую он ей оставил; по-прежнему ходила на работу и даже поливала цветы, но это было, кажется, последним, что она делала осмысленно. В остальном жизнь ее и квартира зарастали, как брошенное поле, ненужными, сорными вещами: она жила так тихо, так жалобно и кротко, что Волохов всерьез возненавидел себя. Это было беспомощное, покорное увядание; в доме не на что было сесть и нечего съесть, а она часами выклеивала коллажи, играла с соседской дочкой, рассказывала ей сказки — из тех, от которых так привязался к ней поначалу Волохов: неизменно жалобные, унылые, бесприютные, как свист ветра за окнами щелястого дома, который вот-вот рухнет. Она не злилась на Волохова и никого ни в чем не винила, говорила все тише, ходила в черном, напоминала монашку; его она встретила с той же кроткой ласковостью, которой он так умилялся прежде и которую так возненавидел после женькиного веселого буйства. Ей ничего не хотелось. Она не доводила