Серебряное блюдо - Сол Беллоу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Колода ты этакая, — сказала она дочери. — Скотина.
Но даже и этот случай Айзек вспоминал с умиленной грустью. И поскольку Айзек не состоял ни в каких обществах, никогда не играл в карты, не любил вечерних попоек, не ездил ни в Европу, ни в Израиль, времени для размышлений у него было вдоволь. Почтенные вязы, росшие вокруг его дома, печалились о прошлом заодно с ним. Белки, и те вели себя, как подобает ортодоксам. Копали и копили. Миссис Браун не пользовалась косметикой. Разве что выходя на люди подкрашивала губы. Никаких тебе норковых шуб. Приличная ондатра, крашеная под тюленя, это да. С большой обтянутой мехом пуговицей на животе. Чтобы жена была, как он любил, тепленькой. Светлая, без румянца кожа, кругленькая, выражение лица неизменно наивное, волосы коротко стриженные, незатейливо причесанные. Темно-русые, с золотистыми завитками. Один серый глаз, сдается, глядит хитро или чуть ли не хитро. Должно быть, исключительно помимо ее воли. Во всяком случае, ни следа явного осуждения или непокорства не обнаруживалось. Айзек был повелитель. Ей надлежало стряпать, печь, стирать, вести дом так, чтобы соответствовать его требованиям. Если ему не нравилось, как пахнет от уборщицы, ей отказывали от места. Дом жил обильной, неприхотливой, старомодной, благопристойной жизнью на восточноевропейский лад, который Гитлер и Сталин в 1939-м уничтожили целиком и полностью. Эта парочка позаботилась об искоренении прежних уложений, порадела о том, чтобы кое-какие современные концепции вошли в жизнь общества. Возможно, у сестрицы Сильвии был свой взгляд на исторические процессы, но она его держала при себе — не оттого ли она смотрела одним глазом на мир с обескураживающей двусмысленностью, впрочем едва заметной. Женщина как-никак, она имела отнюдь не смутное представление о современных преобразованиях. Ее муж был мультимиллионером. Почему бы им не жить той жизнью, которую можно купить на его миллионы? Где особняки, слуги, туалеты, машины? На ферме она управлялась с разными механизмами. Жена Айзека не смела и думать о том, чтобы сесть за руль их «кадиллака». Покладистая, милая женушка, она хлопотала на кухне, пекла бисквитное печенье и рубила печенку точь-в-точь так же, как хлопотала до нее мать Айзека. Или должна была бы хлопотать. Вот только что лицо Сильвии не полыхало, насупленные брови не сходились на переносице, нос не выражал неодобрение, и на спину не спускалась дубинка тугой косы. Вот только что она не бранилась, как тетя Роза.
Америка устранила притеснения старого Света. Ей было предопределено стать страной исторического воздаяния. Вместе с тем, размышлял доктор Браун, новые возмущения сотрясали землю. Материальные подробности имели первостатейную важность. Но главные удары наносил дух. Иначе и быть не могло! Правы оказались те, кто так говорил.
В мыслях Айзека мешались: сметы, придорожные земельные участки, фасады, дренаж, закладные, оборотный капитал. А так как вдобавок ко всему Айзек был еще и крепким распаляемым похотью парнем и с годами не вполне освободился от нее (теперь она проявлялась лишь в любви к непристойным шуткам), его набожность казалась напускной. Чем-то избыточным. Он читал псалмы на строительных площадках. Когда взираю я на небеса Твои — дело Твоих перстов… то что есть человек, что Ты помнишь его?[13]Судя по всему, вера его была искренней. Перед Великими праздниками он после полудня не работал. А его белокожая жена, раскрасневшись от жара плиты, сообщала на несколько ветхозаветный — как, по его представлениям, и приличествовало — манер, что он совершает омовение, меняет одежды наверху. Он посещал могилы своих родителей. Оповещал:
— Я был на кладбище.
— А! — говорила она сочувственно, один ее прекрасный глаз был сама искренность. Другой моргал с еле-еле заметной хитрецой.
Родители, утонувшие в глине. Два ящика, бок о бок. Ядовито-зеленая трава колыхалась над ними, и Айзек взывал к Господу, творящему милость. На иврите с прибалтийским прононсом, над которым насмехались жители нынешнего Израиля. Деревья в сентябре, пожухшие после ночи-другой холодов, теперь, когда небо поголубело, потеплело, вместо того чтобы давать тень, пропускали свет. Айзек тревожился о родителях. Каково-то им там? Сырость, холод, а пуще всего черви, — все это беспокоило его. В мороз у него сжималось сердце — так он жалел тетю Розу и дядю Брауна, хотя — строитель все же, он знал — там, где они покоятся, земля не промерзает. Но отличительное свойство человека — любовь — затуманивала соображения здравого смысла. Перечеркивала их. Возможно, он — подрядчик и эксперт по жилищному строительству (член не одной, а двух губернаторских комиссий) — с особой остротой чувствовал, как не защищены его покойные родители. А вот Тина — покойные ведь были и ее родителями — считала, что он использует и папу и маму в своих интересах, и использовал бы и ее, да только не на такую напал.
Несколько лет кряду, в одно и то же время года повторялась та же сцена. Накануне Дня очищения тому, кто благочестив, подобает посетить могилы умерших и простить живых: простить и просить у них прощения. Соответственно, Айзек ежегодно ездил к их прежнему дому. Припарковывал свой «кадиллак». Нажимал звонок, сердце его гулко стучало. Ждал у подножья длинной крытой лестницы. Кирпичный домишко — он был старым еще в 1915-м, когда дядя Браун его купил, — перешел к Тине, она старалась его осовременить. Согласно советам «Хаус Бьютифул».[14]Обои, которыми она обклеила покосившиеся стены лестничной клетки, были подобраны неудачно. Но какое это имело значение. Тина открыла дверь наверху, увидела мужскую фигуру, перерезанное рубцом лицо брата и сказала:
— Что тебе нужно?
— Тина! Бога ради, я пришел помириться.
— Еще чего — мириться. Если б не ты, прохвост, мы бы разбогатели.
— Остальные так не думают. Слушай, Тина. Мы же брат и сестра. Вспомни папу и маму. Вспомни…
Она кричала с верхотуры:
— Сукин ты сын, я-то их помню! А ну пошел отсюда.
Хлопала дверью, звонила брату Аарону, закуривала длинную — она такие любила — сигарету.
— Снова приходил, — говорила она. — Ну и говнюк! Набожность свою напоказ выставляет, со мной этот номер не пройдет.
Она сказала, что терпеть не может его ортодоксального пресмыкательства. Она готова иметь с ним дело без подходцев. Хоть по-честному. Хоть как. Но от сантиментов просит ее избавить.
Что касается Тины, то обличье у нее было вроде бы женским, а поступки — мужскими. И пока из приемника лилась томная музыка, она после его ухода, не переодеваясь, выкуривала сигарету, притом вся кипела — в ней клокотали страсти. Которых ничто больше не пробуждало. Она могла сколько угодно клясть Айзека, думал доктор Браун, но она была ему многим обязана. От тети Розы, мастака в жестокой поэзии денег, она унаследовала и кое-какие стремления. Тихо-мирно жить на возрасте — добропорядочная семейная жизнь (муж, дочь, обстановка) — этих стремлений не удовлетворяла.
Поэтому, когда Айзек говорил жене, что он посетил могилы родителей, она знала: он опять ездил к Тине. Каждый раз одно и то же. Айзек — и такой голос, и такие жесты отошли в прошлое: на севере промышленного штата Нью-Йорк они были неуместны и ни с чем несообразны — взывал к своей сестре пред очами Господа и во имя душ отошедших умолял, чтобы она перестала гневаться. Но она кричала ему с верхней площадки: