12 месяцев. Необычные эротические приключения - Генрих и Ксения Корн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мои родители были такими воцерковлёнными, когда я появилась на свет. Собственно, именно поэтому моё имя – Феврония. В честь церковной святой и ещё одной матушки, престарелой игуменьи, их руководительницы в делах духовных и житейских. Они всё клали на алтарь своей религиозности, и я не была исключением.
Первое моё яркое детское воспоминание – ложка с тёплой, горько-сладкой, обжигающей, противно-мягкой массой, которую мне сунули в рот, и голос той бабки, когда я попыталась это выплюнуть: «Нельзя, замри, ну-ка замри, Бога принимаешь!». Я замерла, и масса медленно прошла по горлу.
Ещё хорошо помню из детства, как однажды на Троицу – знаю, что на Троицу, потому что на полу в храме лежала подсушенная трава – я стояла на коленях и очень хотела в туалет. Мама сказала: «Терпи, нельзя вставать – батюшка очень строгую молитву читает, стой смирно». Но я не вытерпела, и горячий поток хлынул по моим ногам, побежал ручьём сквозь траву на полу и встал лужицей возле впереди стоящей женщины, намочив подол её юбки. Она обернулась и злобно зашипела на маму: «Что это за безобразие? Вы с ума сошли? Уведите ребёнка отсюда сейчас же!». Мама вскочила и, больно дёрнув меня за руку, потащила прочь из храма. А я от страха не могла идти – ноги подкашивались и волочились, точно чужие.
Впрочем, было много и хорошего. Я многое любила в церкви. На Пасху нравилось. Нравилось ставить свечки и целовать иконы. Очень любила время окончания поста – когда все становились весёлыми и всё разрешали. И служба в церкви тоже мне нравилась. Я сильно не любила только вычитывать молитвы утренние и вечерние да ещё долгое правило к причастию.
И никогда не любила своё имя. Отец звал меня Февронькой, а мама Февронюшкой. И от того, и от другого мне становилось несчастливо в душе, как будто я урод, и меня никто не любит.
При этом никаким уродом я не была и любви тоже всегда хватало. И в школе ко мне хорошо относились, и потом в университете. И дальше – мне не за что жаловаться на людей. Всегда кто-то нуждался во мне.
Но всё же стоило мне вспомнить, осознать, что я – Феврония, моя душа сразу становилась несчастной. Словно укольчик в сердце. Словно такой тихенький, но настырный голосочек, пытающийся досадить мне, сказать мне что-то гадкое, страшно обидное и злое. Я чувствовала, что Феврония – это не я настоящая, а нечто чуждое, как чьё-то драное, грязное платье, которое мне почему-то нужно носить.
Смирение. Слово, сделавшееся у православных безвкусной, мукой тоскливой терзающей рот жвачкой. Все её жуют, и от этого их лица бывают скучными и холодными, как бледно-серые сугробы в феврале.
Это то, что происходит, когда угасает тот воцерковлённый огонь. В какой-то момент – бах, и всё становится пресным, безжизненным. Какая-то завсегдашняя бабка молча подойдёт к канону, пособирает горсть догоревших свечей, задует их и бросит в мусорный ящик. А в опустевшие дырки тут же навставляет новые. Теперь эти какое-то время погорят.
Тем же, какие в мусорном ящике, остаётся смирение. Слово, смысл которого уже никто не знает да и знать не хочет. Разве что произойдёт чудо, задумается человек – вдруг плюнет на всё и успокоится.
Так случилось с моим отцом. Он просто взял и перестал ходить в церковь. А потом вообще всё перестал – молиться, поститься, читать книжки православные, даже говорить на религиозные темы перестал. Если коснётся – усмехнётся как-то многозначительно в кулак и промолчит. Лицо его – вот что удивительно – стало живым и помолодевшим.
Мама же мучилась, боролась сама с собой, хотела вернуть прежний огонь, но не могла. Только злилась на всех, мрачнела и впадала в нервозные аскетические припадки: то ничего не ест целыми днями, то лежит, ни с кем не разговаривает, то неделями пропадает у каких-то очередных старцев.
Это вскоре разрушило их союз, и они расстались – пошли каждый своей дорогой. Отец быстро нашёл другую женщину, а мама, узнав про то, решилась на свою давнюю, изрядно протухшую к тому времени мечту – уйти в монастырь. Вот так и погас мой собственный огонь.
– Что мне-то делать? – спросила я маму.
– Ты уже взрослая, – ответила она с каменным лицом. – С Богом только живи, Бог не оставит.
– Страшно мне одной жить, мама…
– Выходи замуж. Помолись Петру и Февронии, и Бог пошлёт тебе хорошего мужа. Прилепишься к нему и так проживёшь свой век. А от нас с отцом пора тебе отлепиться, Февронюшка. Всё, с Богом!
И перекрестила меня. Точно оттолкнула.
Тогда свалились в мою жизнь безвозвратные глупости – одна горше и глупее другой. Сделали овцой и завели в лес к волкам.
Был у нас в церкви один парень – пономарил в алтаре. На исповеди я батюшке пожаловалась на судьбу и открылась, что хочу выйти замуж. И он мне того алтарника и предложил. Подумала: ну, значит, то воля Божья.
– Парнишка он хороший, скромный. Что важно, из православной семьи, в семинарии учится, – сказал батюшка. – Брак это таинство, это не вот это вот «люблю» и прочее, это подвиг. Потому верующим друг с другом надо быть, вместе спасаться. Ну, как, согласна?
– Согласна… – кивнула я и уже через месяц оказалась замужем.
Звали моего мужа Кирилл. Он был худенький, угловатый немного и всегда чуть-чуть простуженный. Говорил в нос, что ли. На лице едва чернела юношеская поросль. Прыщики кое-где. Но в целом парень как парень.
Вышло так, что ему обязательно надо было жениться, чтобы его в тот же год рукоположили в священники. Потому всё и произошло быстро – без раздумий, свиданий и всего, что обычно бывает у нормальных людей. Я несколько раз была у него дома, виделась с его родителями, пару раз гуляли с ним вечером и как-то поцеловались, вот и вся история любви.
Мой отец приходил на свадьбу, подарил десять тысяч рублей. Мама не приехала. Я сидела за праздничным столом, в белом платье, но на душе было одиноко и тревожно, из-за чего хотелось плакать, но я давила слёзы и улыбалась. Так, как улыбаются конченые дурочки.
Кирилл вроде мало пил за столом, но всё равно стал пьяным. А я до этого никогда не видела его таким. Ночью, в спальне, он долго сидел голый по пояс на стуле, тяжело свесив голову. А я не знала, что мне делать.
Наконец он поднял голову, посмотрел на меня пустыми глазами и проворчал так, будто бы сто лет уже был моим мужем, – глухо, но властно:
– Чего сидишь? Ложись давай.
Я разделась и легла. Он снял брюки, выключил свет и лёг рядом.
В темноте спросил:
– Ты девственница?
– Да, – ответила я, и это было сущей правдой, но он засомневался:
– Что, правда ни с кем ничего не было до меня?
– Ну, как ничего… Но этого не было.
Я говорила тихо, а сердце стучало так сильно и гулко, что казалось, словно слова тонут в сердечном гуле и ничего не слышно.
– А что было?
– Ну, так… Целовалась и…
– Трогал кто-нибудь тебя? – перебил он.