Любовь: история в пяти фантазиях - Барбара Розенвейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Цицероновская дружба была меланхоличной прежде всего потому, что на нее возлагалось слишком много ожиданий, которые редко исполнялись в полном объеме. Цицерону нравилось проводить время со своим другом детства Аттиком, которому он и посвятил диалог «О дружбе». «Ведь многое волнует и угнетает меня. Мне кажется, что если бы ты выслушал меня, то я мог бы исчерпать все в беседе в течение одной прогулки». Но Аттика не было рядом, чтобы выслушать Цицерона, – он вообще редко бывал в Италии, предпочитая аристократический досуг в своих поместьях в далекой Греции. Цицерон же оплакивал его отсутствие: «Где же ты, так часто облегчавший мою заботу и беспокойство своей беседой и советом, мой обычный союзник в государственной деятельности, поверенный во всех личных делах, участник всех моих бесед и замыслов?»[20] Дружба, которая должна доставлять огромное удовольствие, у Цицерона часто приносит печаль и тоску.
Бог как связующий элемент
Страдания античной страсти стали умалять христиане, чей Бог выступал лучшим и более устойчивым объектом любви. Как только Римская империя в конце IV века приняла христианство, дружба в духе Цицерона, опутанная мирскими связями, больше не могла оставаться идеалом, равно как и политическая карьера наподобие цицероновской. Теперь у Рима был единственный правитель – император, – а люди, которые прежде приходили на римский Форум для споров о государственной политике, получили должности епископов и занимались отправлением пастырских обязанностей, ведя споры по острым богословским вопросам на церковных соборах.
Августин (ум. в 430 году), епископ Гиппона и важнейший из западных отцов церкви, хорошо знал диалог Цицерона «О дружбе». До принятия христианства у Августина тоже был друг в духе Цицерона – родственная душа с детских лет, человек, с которым он вместе испытывал воодушевление и никогда не хотел расставаться. Однако, когда этот друг умер в молодом возрасте, реакция Августина совершенно не походила на умиротворенные воспоминания Лелия о Сципионе. Напротив, Августин был вне себя от горя: «Я удивлялся, что остальные люди живут, потому что тот, которого я любил так, словно он не мог умереть, был мертв». Августин не мог поверить, что сам он, «его второе я», все еще жив, и хотел умереть, ибо «чувствовал: моя душа и его душа были одной душой в двух телах… не хотел я ведь жить половинной жизнью» (IV, 6)[21].
Стремясь избавиться от болезненного осознания печали, приносимой любовью, Августин нашел необычное решение: он отрицал, что его любовь была «настоящей». Та разновидность дружбы, которой он наслаждался, являлась притворной, «потому что истинной она бывает только в том случае, если Ты скрепляешь ее между людьми, привязавшимися друг к другу» (IV, 4). «Ты» в данном случае – это Бог.
Августин провозгласил тройственный характер дружбы (см. ил. 1). Подобно Лелию он соглашался, что дружба начинается, когда одного добродетельного человека влечет к другому схожему по характеру человеку. Однако «добродетельный человек» Августина — это христианин, сближающийся с другим христианином посредством Бога, который выступает для них связующим звеном. Вот как реагирует Августин, когда слышит о том или ином человеке, пострадавшем за христианские убеждения: «Я постараюсь к нему присоединиться, познакомиться, завязать дружбу… Если появится возможность, я подойду, обращусь к нему, заведу с ним беседу, выражу ему свое уважение теми словами, какими смогу; я пожелаю также, чтобы он в свою очередь выразил по отношению ко мне свое расположение»[22]. Но что, если этот человек имеет неправильные представления о Боге? Такого поворота событий любовь Августина не выдержит — иными словами, определение «единодушия» у него сужается до «единоверия», в чем можно обнаружить начало политики идентичности. В случае Августина она при необходимости подразумевает применение силы против тех, кто не разделяет его верований. Августин отстаивает эту позицию, определяя ее как «любовь в сочетании с суровостью»[23]. Подробнее к этой концепции мы обратимся в главе 2.
* * *
Эпоха Августина являлась «переходной» в том смысле, что в течение последующих примерно тысячи лет католическое христианство, несмотря на множество исключений, служило некой данностью для большей части Европы: люди могли дружить с полной уверенностью, что разделяют одни и те же верования. В XI–XII веках с возникновением городских центров, расцветом новых школ и возвращением значимости классических культурных моделей обретает популярность и представление о любви как поиске «другого я». Например, оно часто встречается в переписке между учителями-мужчинами и студентами — перед нами, вероятно, некая версия греческой педерастии, лишенная сексуальной составляющей. В качестве типичного образца можно привести страстный ответ одного школьного учителя на письмо кого-то из его подопечных: «Едва до моих ушей, распахнутых и застывших в ожидании, достигли вести, что жизнь твоя, к которой я отношусь как к своей собственной, и дела твои, которые я считаю своими, в безопасности… как душа моя тут же наполнилась… радостью». Как мы увидим ниже, в этот дискурс вошел и эротический язык, столь мощно присутствующий во многих средневековых любовных фантазиях: «Насколько больше, насколько полнее [будет моя радость], когда ты одаришь меня своим личным присутствием, и я буду рад обнять тебя и поговорить с тобой. Я ликую от этой радости, и все внутри меня пляшет!»[24]
Подобные чувства пронизывали и отношения между некоторыми мужчинами и женщинами. «Книга ободрения и утешения» монаха Госселина из Сен-Бертена (конец XI века) была адресована Еве, молодой монахине, чьим духовным наставником был автор[25]. В момент написания книги они находились далеко друг от друга (Ева во Франции, а Госселин в Англии), и монах обращался к воспитаннице как к «своей единственной душе». Он утверждал, что их особые отношения оберегаются Христом: «Эта тайна между двумя людьми запечатана посредником Христом, которому следует приносить в жертву лишь девственную простоту и чистую любовь». Госселин заверял Еву, что в его мыслях и чувствах нет ничего «скандального», хотя некоторые комментаторы подмечали, что на этом моменте монах делал слишком уж сильный акцент. Очевидно, что Госселин домысливал фантазию, впервые сформулированную Аристофаном в «Пире» и развитую Августином: Христос отделил Госселина от Евы «телесно», но уже скоро, на небесах, Бог «превратит в единую душу то, что раньше было одной душой в