Катаев. Погоня за вечной весной - Сергей Шаргунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оба писателя изображены крайне насмешливо. Куприн у него — «человечек с пьяненьким баском» (уже тут у Катаева включается мастерство изображать, хотя бы шаржированно, но яркими безжалостными мазками): «Он ясно увидал лицо Александра Ивановича, оно было круглое, узенькие серые глаза были окружены опухолью и мешочками; во рту торчала потухшая папироса, а круглый толстый подбородок обрамлен реденькой, неопределенного цвета бородкой, которая казалась выщипанной и не столько похожей на бородку, сколько на щеку неделю не брившегося актера. Маленький фиолетово-красный нос дополнял портрет известного писателя. Он сидел перед столиком, представлявшим оригинальное зрелище: он сплошь был уставлен целой батареей бутылок самой разнообразной величины и формы. На полу валялось несколько пустых пивных бутылок. Перед писателем стоял колоссальный жбан, из которого он изредка потягивал, тщетно стараясь раскурить полчаса тому назад потухшую папиросу».
Если верить поздней катаевской беллетристике, тринадцатилетний Валя видел Куприна в 1910-м («толстячок с несколько татарским круглым лицом и узкими зеленоватыми глазами»), когда тот сел в аэроплан с «волжским богатырем» Иваном Заикиным — полетав на глазах у публики, они чуть не разбились и совершили аварийную посадку.
В том же подростковом рассказе «Темная личность» Аркадий Аверченко торгуется с издателем «Сатирикона» Корнфельдом по поводу аванса за эпиграмму на лидера Союза русского народа (союзников):
«— Ах, Моисей Генохович, но ведь аванс не под какого-нибудь Меньшикова — ведь аванс под самого Пуриппсевича, а? Под самого Владимира Митро…
— А! Ай ему в рот палкой, не говорите мне про этого проклятого с… с… союзника!»[3]
(На самом деле Корнфельда звали Михаил Германович.)
Как правило, ранние рассказы Катаева — живые, построенные на сцепке деталей, с тонким юмором, еще и всегда слегка дидактичны. Набожен герой «Весеннего звона». «Каждый день утром и вечером я хожу в церковь», — рассказывает он о своей Страстной седмице. Ошибочно приревновав к девочке, в которую влюбился, знакомого мальчика Витьку, он заложил мнимого соперника его матери и из-за мук совести начал гореть, как от температуры, чтобы в пасхальный день исповедаться при встрече:
«— Прости меня.
— За что?
— За то, что я на тебя наюдил.
— А ты разве юдил?
— Юдил, что ты курил».
Детски-назидательный дух первых вещей подтверждает и «Стихотворение в прозе» 1913 года, перекликающееся с поздними катаевскими знаменитыми сказками и историями для детей («Жемчужина», «Пень»). Это история победы весны над зимой и отдельного бессмысленного упорствования: «Лишь один на дне оврага, лишь один сугроб угрюмый — от метелей злых остаток — не растаял под лучами благодатного светила». Заканчивается все, конечно же, триумфом солнца: «И сугроб холодный таял. Он не мог томиться дольше под горячими лучами… И сугроба в жаркий полдень под ракитами не стало, а на этом месте вырос кустик маленьких фиалок».
Несомненно, катаевская проза росла из его поэзии, и хотя он потом ее забросил и возвращался к ней редко, неистребимой сутью его прозы сделалась сильнейшая поэтичность.
В газеты и журналы он тянул с собой брата, возможно, пытаясь пристрастить к писательству, что спустя годы удалось. «Женька, идем в редакцию!» — кричал Валя. «Я ревел, — вспоминал Петров, предполагая: — Он водил меня потому, что ему одному идти было страшно».
Катаев исписывал стихами и прозой тетради и даже свободные страницы учебников.
Он много писал о природе — море, луна и месяц, хрустальный хор светлячков, весна и ветер, но и о любви, влюбленности, страсти, а часто обо всем сразу, смешивая пейзаж и образ спутницы, порой доходя до игривого экстаза:
Вале казалось не только естественным, но и интересным быть патриотом. Горячим. Как славное Черное море. Хоть бы и с перехлестом. Этот ранний патриотизм был сродни раннему эротизму. Причины были везде и во всем — от пушечного ядра на Николаевском бульваре до военных наперсных крестов в шкафу: сплетение родовых корней, домашняя атмосфера, сердечные порывы.
В балагане на Куликовом поле он смотрел представление, посвященное Порт-Артуру, и «страдал за унижение России», проигравшей японцам. Сделанный из папье-маше длинный броненосец «Петропавловск», полотнище Андреевского флага на матче… «В моей душе шевельнулось горячее чувство восторга, хотя я еще тогда не знал, что это необъяснимое чувство называется патриотизмом».
…Город, возникший вокруг крепости, возведенной под руководством освободителя южных земель от турок полководца Суворова[4], устроителя Новороссии светлейшего князя Потемкина-Таврического… Одесса адмирала-испанца де Рибаса, француза-градоначальника герцога Ришелье и его преемника графа Лонжерона. Город, где столько раз была война и менялись власти. Город горящего майским вечером вместе с людьми Дома профсоюзов на том самом Куликовом поле, которое Катаев попросту называл Кулички и напротив которого жила его семья, переехавшая на Канатную…
«Сухой, сильный степной ветер нес через Куликово поле тучи черной пыли…» — наблюдал он, и ему приходили в голову зловещие образы бойни.
В 1912 году, в столетие Отечественной войны, Катаев выступил в гимназии, где проходило торжественное литературно-художественное утро, со стихотворением:
На последних строчках он «выбросил вперед руку со сжатым кулаком».