Человек системы - Георгий Арбатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И в немецкой школе, и на улицах я сталкивался с зоологической ненавистью к себе просто потому, что я советский (пару раз, когда я шел по улице с приятелем и громко разговаривал по-русски, нас обзывали последними словами, а один раз – нарвались на ватагу подростков из семей белоэмигрантов – изрядно побили), видел озверевший милитаризм и фашистские сборища, митинги и факельные шествия сотен тысяч людей, потерявших человеческий облик, видел антисемитские бойкоты, а потом и погромы принадлежавших евреям лавок и многое другое.
Домой, в Советский Союз, мы возвращались в сложное время. Хотя позади остались голод и острая нужда периода коллективизации и материальные условия улучшились. Несмотря на то, что после убийства Кирова над страной сгущались тучи массовых репрессий, осенью 1935 года ситуация еще не была столь тревожной, какое-то время даже царила эйфория, предполагалось, что грядет демократизация (вскоре началось обсуждение новой Конституции) и т. д.
Как я тогда воспринял жизнь на родине? Должен прежде всего сказать, что в наших зарубежных советских колониях обстановка была не совсем обычная. Тогда в стране, в партии было еще очень много искренних энтузиастов, и в основном люди из их числа направлялись на службу за рубеж. Такая среда не могла не влиять и на меня, моих сверстников. Мы были убежденными патриотами, патриотами не только страны, но и общества, идеи.
Это сняло для меня многие психологические проблемы, которые могли бы возникнуть при возвращении – возвращении не только на родину, это всегда радость, но и к очень примитивному, часто убогому быту. Жили мы в Москве или в одной маленькой комнате, или в квартирах коллег отца, уехавших в командировку за границу. Лишь в 1938 году получили в коммуналке свои две крохотные комнаты, а было нас тогда уже четверо. Возвращались к жизни очень скудной, бедной, хотя до голода в те годы дело не доходило.
Я жил, как мои сверстники, не очень много думая об ухудшавшейся политической обстановке, учился, развлекался, занимался спортом, обрел немало друзей, некоторых сохранил до сих пор. Хотя не ощущать происходившего вокруг мы не могли – вскоре начались массовые репрессии, через некоторое время затронувшие, как я уже говорил, и мою семью. И моих друзей. И моих одноклассников. Сказались репрессии и на всем обществе. И на сознании, психологии каждого из нас – некоторые ломались, уходили в себя, озлоблялись, другие начинали всего бояться, становились конформистами, отучались самостоятельно думать, третьи давали себя использовать, становясь добровольными доносчиками либо платными осведомителями.
Оглядываясь назад, я пытаюсь оценить, как все это сказалось на мне. Наверняка это сделало меня более осторожным, выработав не только адекватные формы поведения, но и определенные политические инстинкты. Но я не сломался, не утратил способности самостоятельно мыслить (впрочем, способность эта развилась по-настоящему много позже). И хотя не мог не позволить себя в какой-то мере оглупить, все-таки не стал идиотом, не дал полностью забить себе голову идеологическим мусором. И главное, как я считаю – да не примет это читатель за нескромность, – сохранил честь. Я никого – ни тогда, ни после, на протяжении жизни, – не предал, ни на кого не донес, ни в одной проработанной кампании, травле людей не участвовал. Это не такая уж большая заслуга, конечно. Но все-таки хоть что-то – во всяком случае, по меркам последних десятилетий.
В наших политических дебатах сейчас нередко муссируется вопрос о различии между тоталитаризмом и авторитаризмом. Мне больше всего понравилось такое определение: авторитаризм – антипод демократии, он заставляет безусловно подчиняться воле правительства, не позволяет людям должным образом участвовать в политике, на нее влиять. А тоталитаризм, в дополнение ко всему этому, требует, чтобы каждый активно участвовал в усилиях по подавлению и оглуплению людей и самого себя. И это, могу заверить читателя, было именно так, во многом на этом держалась вся система диктаторской власти, установленной Сталиным (и в той или иной мере пережившая его).
Павлик Морозов, то ли реально существовавший, то ли придуманный мальчик, написавший политический донос на родителей и якобы (а может быть, и действительно) за это убитый, стал национальным героем.
Практика была куда изобретательнее и шире. Следователи заставляли доносить на других и на самого себя. На партийных собраниях обязательным было покаяние. А отказ от участия в кампании травли очередных «врагов», «уклонистов» или «сторонников», отказ признать осуждаемые и критикуемые взгляды ложными часто стоил если не свободы, то карьеры, даже работы. В таких условиях, естественно, по-иному оценивалась и порядочность. Иногда подвигом становились не только хорошие поступки, но и воздержание от плохих, когда от тебя их ждали или даже требовали.
Но я несколько отвлекся, хотя все это на тему: чтобы правильно оценить послесталинскую историю, важно понимать тяжесть бремени, от которого надо было освобождаться, в том числе бремени нравственного.
Возвращусь, однако, к своей юности. Она кончилась внезапно, в один день – 22 июня 1941 года, когда гитлеровская армия напала на Советский Союз.
И я думаю, будет уместно здесь несколько подробнее рассказать о своей короткой, но, наверное, наложившей печать на всю мою жизнь военной карьере. Печать в том смысле, что благодаря военной службе я быстрее стал взрослым, обрел больше независимости, самостоятельности в суждениях и решениях. Возможно, это помогло мне стать и смелее – что в жизни меня не раз ставило под дополнительные удары: они нередко обрушивались на меня и приводили к неприятностям. Но в конечном счете пошли на пользу.
Ибо смелость – непременная предпосылка творческого склада ума, и если я чего-то достиг в жизни, то прежде всего благодаря ему. И говорю я здесь о вполне конкретных, даже житейских делах. Если бы я более скованно и ортодоксально думал, а значит, и писал, скорее всего, не обратил бы на себя внимание в журналистском мире, а позднее, что сыграло в моей жизни немалую роль, – внимание О.В. Куусинена, а вслед за ним других серьезных и влиятельных людей, включая некоторых лидеров страны, уже понявших необходимость перемен.
Хотя должен оговориться: смелость фронтовая не всегда адекватна гражданской. Не раз геройские перед врагами на фронте ребята оказывались жалкими трусами и конформистами перед начальством. Помню даже анекдот: «Солдат, ты немца боишься? – Нет. – А кого боишься? – Старшину». И не только потому, что от него зависит твое повседневное благополучие: лишняя пайка хлеба и порция каши, новые портянки, а то, если сильно повезет, и новые сапоги. От него еще больше, чем от врага, на фронте зависят само твое существование, свобода и жизнь.
Но, оглядываясь назад, должен сказать, что самым главным было даже другое: вступать в сознательную жизнь мне пришлось в очень трудный период нашей истории, и то, что я был на войне, помогло мне сделать это с чувством выполненного долга, без комплекса неполноценности. Я был спокоен, уверен в себе, понимал цену многим вещам, поскольку уже с восемнадцати лет воочию видел и отвагу, и трусость, и смерть, и кровь, и товарищескую преданность, и предательство.
При этом хочу сразу же откровенно сказать, что мне с «моей войной» очень повезло. И не только потому, что остался жив, хотя и в моем случае это чудо, выигрыш по лотерейному билету; убить могли много раз немцы, да и шансы погибнуть от открытой формы туберкулеза, которым я заболел на фронте, были почти девяностопроцентные.