Дом правительства. Сага о русской революции - Юрий Слезкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместо этого государство предоставляло все больше услуг, усиливая контроль над потенциальными узурпаторами. В канун Первой мировой войны Москва была самым полицейским городом в Европе (278 жителей на одного полицейского, по сравнению с 325 в Берлине, 336 в Париже и 442 в Вене). Якиманская часть, в состав которой входило Болото, вела учет всех проживавших там иностранцев, евреев, студентов, извозчиков, рабочих и безработных, а также «торговых, трактирных, фабричных и ремесленных заведений». Помимо рутинной отчетности полицейские агенты должны были следить за благонадежностью служащих различных заведений («сообщив при этом сведения о настроении названных служащих, а также не замечен ли кто из них во вредном влиянии на сослуживцев»), призывать жителей вывешивать флаги по государственным праздникам и «иметь тщательное наблюдение» за всеми «лицами, состоящими под гласным или негласным надзором полиции». В графе «характерные приметы» лица эти описывались как «вспыльчивые», «разговорчивые» или «задумчивые». Чем усерднее работала полиция, тем более вспыльчивыми, разговорчивыми и задумчивыми становились их подопечные[21].
В сентябре 1905 года рабочие Листа в числе первых в Москве вышли на забастовку с требованием гражданских свобод, «неприкосновенности личности» и улучшения условий труда. После митинга на Софийской набережной примерно триста из них прошествовали к шоколадной фабрике Эйнема и потребовали, чтобы она прекратила работу. В ноябре 1905 года механическая мастерская Эйнема превратилась в оружейный завод. «Кузнецы ковали, а слесаря подпиливали и оттачивали, ножи, кинжалы и все, что можно приготовить из металла», в ожидании «Варфоломеевской ночи» (о которой, по словам первого советского историка фабрики, «имели представление как о беспорядочной резне»). В декабре 1905 года на Болоте стреляли и строили баррикады; в 1906 и 1913 году прошли новые забастовки; наводнение 1908 года затопило большую часть «конур, где голые дети ползали среди грязного тряпья»; а немецкие погромы 1915 года привели к частичному разорению фабрики Эйнема и полному разрушению шести ее конфетных магазинов в других частях города. Жители Болота становились все более вспыльчивыми, разговорчивыми и задумчивыми. Сословные ярлыки («крестьянин» Канатчиков, «дворянин» Рахманинов) имели мало отношения к тому, чем занимались граждане; церковные истины (от божественной природы самодержавия до пользы исповеди) подвергались сомнению и осмеянию; новые центры организации экономики (в том числе Лист и Эйнем) не соответствовали привычным представлениям о хозяйственном укладе; новая железнодорожная сеть с центром на севере Москвы (и тяготеющие к ней промышленные и торговые районы) не укладывалась в радиальную уличную схему, привязанную к Кремлю; а высокая литература, все дальше уходившая от массовой, потеряла надежду найти осмысленную связь между «давным-давно» и «жили счастливо и умерли в один день». Россия была не единственной жертвой столкновения индустриализации с fin-de-siècle, но упрямая косность старого режима придавала ее метаниям характер апокалиптического нетерпения. Империя кишела пророками, предсказателями и бродячими проповедниками. Все исходили из того, что мир болен, а конец близок[22].
Помимо правоверных православных, которые читали больше божественных книг и чаще рассказывали о чудесных видениях и исцелениях, чем полвека назад, Россия полнилась пролетарскими поэтами, писавшими о «цепях страданий» и грядущем избавлении; иоаннитами, почитавшими Иоанна Кронштадтского как провозвестника Судного дня; братцами (чуриковцами), искавшими личного спасения в трезвенности, умеренности и духовности; толстовцами, проповедовавшими моральное преображение посредством вегетарианства и непротивления злу насилием; духоборами, которым толстовцы (и их собратья квакеры) помогали бежать от воинской повинности; баптистами, активно и успешно распространявшими принцип всеобщего священства; эсерами, видевшими в русском крестьянстве средство и цель всеобщей эмансипации; социал-демократами, верившими в искупительную миссию городского пролетариата; декадентами, жившими «с тягостно-горделивым сознанием», что они «последние в ряду былой высокой культуры»; и наконец, символистами, которые, по словам Владимира Соловьева, к каждому предмету и явлению, включая собственную жизнь, подходили «с точки зрения его окончательного полного состояния или в свете будущего мира»[23].