Воспитание - Пьер Гийота
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще выше начинается равнина между Вьенной и Бургуэном, по которой бежит идеально прямая дорога с единственным поворотом на Детурб. Мы пересекаем равнину, крыша кабриолета опущена, слышен щебет цесарок, кричащих нам вслед.
Мы въезжаем в город не по главному шоссе, а по маленькой нижней дороге, переходящей в асфальтированную улочку вдоль канала Жервонды. У дома, который я вижу впервые с лета 1941 года, - где я на руках у матери, - с его контрфорсами, выходящими на улицу, отец останавливает кабриолет и входит через калитку со двора, дабы отпереть большие парадные ворота. Двор, ряд лавров вдоль тротуара перед фасадом, низкие риги и сарай, крыльцо домика под названием «Класс», - где гувернантка мадмуазель Гужон учит азам моих дядьев и теток в 20-х годах, - размечены и усеяны военными следами и остатками. Наш дядя Пьер, пришедший с юга с батальоном алжирских стрелков, недавно отправился на север, через Эн, Ду. Вода в прудах, дальше и выше деревни, еще мутная после их купаний.
Наш дед берет меня за руку и выгуливает в саду, под шум деревни, переходящей от одних сезонных работ к другим, я не смею вынуть ладонь из его руки, такой нежной, с сомкнутыми пальцами и холодным обручальным кольцом, и помчаться к стене, отягощенной виноградными лозами, чтобы ловить там ящериц: ловля мелких рептилий - самая изысканная игра, заставляющая сердце биться сильнее, осязая жизнь в своем кулаке; радуясь тому, что принуждаешь животное разыгрывать спектакль собственной жизни: прежде всего, питаться.
Однако дед, отягощенный заботами, с тремя-четырьмя своими детьми, участвующими в драме, и единственной подругой, своей старшей дочерью и моей матерью, с шалящим сердцем, желает видеть перед собой лишь спектакль свободной жизни.
Пробираясь через букс, смородину, крыжовник и персики, мы обходим северную половину сада, садимся на краю бассейна, чья глубина таит для меня несметные полчища рыб и земноводных.
Что заставляет тех, которых я вижу под зеленым мхом, стекаться к этому единственному округлому бассейну?
К вечеру я поднимаюсь с кузеном по внутренней каменной лестнице наверх жилища, сначала на второй этаж со звякающей плиткой на лестничной площадке: в застекленном книжном шкафу, меж двумя окнами с двойными стеклами, я вижу толстые переплетенные книги и уже могу прочесть на их корешках: СЛОВ. МОРЕРИ[40]; дальше направо, за покатым паркетом, три комнаты, напротив, слева, справа. Мой кузен открывает ту, что слева, называя ее комнатой нашего дяди Юбера, молодого человека, пропавшего без вести в Германии,-хотя он еще может вернуться, судя по молитвам, которые мать заставляет нас читать вечером, и по тому, каким голосом она упоминает такого-то из наших близких, таких-то жителей Франции, Европы и мира - подпольщиков, солдат, беженцев, пострадавших от бомбежки, военнопленных, угнанных, беспризорных детей, бродяг, гонимых, - она велит нам молиться с большим либо с меньшим усердием; комната теперь свободна, несколько книг лежат на большом столе перед окном с двойными стеклами, выходящим на большой луг, гренобльскую дорогу и леса первых морен. На одной из двух железных кроватей с позолоченными шарами разложена военная форма. Мы проникаем в другие комнаты, на южной и северной сторонах. То, что я уже целых два года знаю из рассказов нашей матери о ее отце, матери, умершей при родах Юбера в 1921 году, сестрах и братьях, воскрешают в памяти все эти комнаты, картины, предметы, запахи: ванная, большая кровать с изогнутыми стенками, книги, обои, открытая мебель, замаскированные ящички, из того, что я вижу (ее прежний отпускной дом), возрождается ее родной дом в Польше.
Военное положение подкрепляет семейную легенду; пусть Польша так и остается на другом конце света, в своем аду...
Мы поднимаемся на чердачный этаж, где мой дед оборудует около 1920 года большие комнаты для детей и кузенов под самой крышей; как и на втором этаже, в каждой есть туалет с зеркалом, мраморным возвышением, фаянсовым унитазом, вешалкой для белья и кувшином. Одна из этих комнат, принадлежавшая моим дядьям Филиппу и Пьеру, ныне освобождающим Францию и Европу от гадины, все еще завалена их детскими и юношескими книжками, историческими и географическими атласами, увешана картами Французской империи, настенными рисунками военных мундиров.
Комнаты моих теток, теперь уже ставших женщинами, чуть выше по коридору, ведущему незнамо куда, что выясняется еще через пару лет, излучают нечто пугающее, позже я понимаю, что это атмосфера девственности, застывшая навсегда.
Зная, что несколько мужчин и женщин из боковых ветвей семьи умерли в XIX веке от чахотки (туберкулеза) и что некоторые носили фамилию де ла Морт (-Фелин)[41], мы побаиваемся этих укромных комнат, удаленных от центра и словно таящих в себе смертельную болезнь. Эти трельяжи без воды и белья пугают нас, их зеркала отражают лики смерти. Это смерть штатская, я начинаю улавливать, что она из другого века - столетия чахотки, истомы, романтической бледности.
Выходя из этих комнат, мы достаем из высокого шкафа книги, альбомы, ревю, детские журналы, номера «Рождественской звезды», католического издания для девочек Лионской епархии.
Я раскрываю один на большом дорожном сундуке «Восточного экспресса»[42]. На иллюстрации девочка в лохмотьях, с очень длинными спутанными волосами, похожими на гриву, стоит в лесу перед заснеженным кустом. Я словно ощущаю прах смерти у себя на волосах и лице. Я не успеваю прочитать подпись, отец зовет снизу, и я спускаюсь. Я объясняю, что хочу помыть голову и руки. Отец растирает их.
На обратном пути, во Вьенне, наш отец, по совету нашей матери, поднимает меня на паперть Собора св. Маврикия и усаживает к себе на плечи, чтобы я мог рассмотреть ангелов-музыкантов, Лота, убегающего из сгоревшего Содома, жену Лота, оглянувшуюся на гнев Господень и обращенную в соляной столп, Иону, выходящего из чрева кита. Я вступаю в собор: безграничное светозарное великолепие, двух глаз слишком мало, чтобы его охватить. Где я? Это уже рай? Священники, певчие и верующие возносят благодарственную молитву Господу за освобождение Франции.
Между Кондриё и Шаване, на пересечении с дорогой, поднимающейся промеж виноградников, собака задевает раздробленными задними лапами заземляющий провод и вытаскивает его на середину разбитой бомбами дороги: опустив стекло, я слышу, как собака тявкает и стонет; она валится на бок, из пасти вытекает кровь, глаза закатываются, кабриолет замедляет ход, объезжая ее.