Короткометражные чувства - Наталья Рубанова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь, вместо пылесоса и проч., у меня появилась вся эта обалденная хрупкая чушь. Спальник спрятался за ширмой, у которой стоял родной китайский ночник с красными рыбками, а на кухне прижились палочки.
Наша дружба носила совершенно платонический характер. Мужчины перестали возбуждать меня «как класс», я смотрела сквозь них — ведь они жили в аквариуме, а я — снаружи. Правда, я еще возбуждала мужчин «как класс», и это меня озадачивало, особенно когда те делали (не)навязчивые попытки к чему-то им одним понятному, становясь «внешними раздражителями». С китайцем же было все по-другому — и хорошо. С русским так быть не могло. Русский обязательно бы все испортил; пусть не сразу, но обязательно бы испортил. А с китайцем все было по-другому хотя бы уже в силу того, что он не был русским… К тому времени я одинаково снисходительно относилась как к нашим музыкантам, врачам, безработным, историкам, спортсменам, художникам, гениям, так и к не-нашим-тоже-приматам.
К тому времени русские музыканты оставили свою музыку, врачи — болезни, безработные — инфляцию, историки — ничего не оставили (как и спортсмены), художники — рисунки, гении тоже ничего не оставили, как и все прочие. Потребность в общении с русскими мужчинами отпала как таковая, исключая вынужденное их лицезрение на улицах да разве что на работке, с которой я собиралась слинять вот-вот.
Китаец не был русским — это стало его главным преимуществом и неоспоримым достоинством.
— Клеопатра! Вы любите рыбу? — спрашивал он и всегда улыбался.
Он совершенно удивительно делал рыбу, удивительно заваривал чай и слыл удивительно тактичным — он ни разу не спросил, почему я живу одна и никто ко мне не приходит. Он читал мне что-то из Ли Во, рассказывал о Кантоне, Пекине, Гонконге, учил моментально чистить креветку и не тащил в постель, — о чудо! Он, в конце концов, знал, что сплю я в спальнике, а этюды Шопена слушаю под пиво. Единственное, чему он удивлялся, так это градусам, принятым широкой русской душой по поводу и без.
— Зачем? — недоумевал он. — Зачем человек покупает еще бутылку, если уже и так падает? Не понимаю, — китаец действительно не понимал. (Я в свое время тоже не понимала, зачем еще, если и так падает). — Нет, в Китае так не пьют! — и улыбался.
Китаец учил меня правильно дышать; он сказал, что все мои проблемы оттого, что я неправильно дышу. Потом принес «Цигун» и «Дао-дэ-цзин», и я перечитала все это еще раз. И дышала, дышала, дышала…
Китаец относился ко мне как к младшей сестре, а может, как к бездомной собаке: я не могла разобраться в этом, я тогда ни в чем не хотела разбираться — достаточно было того, что человек, сидящий напротив, не напрягал. Китайцу нравился старый «Чайф», соленые огурцы и «Медовое» крепкое. За этим занятием — пивом с огурцами под старый «Чайф» — и накрыл нас звонок в дверь. У меня случился день рождения. Обо мне вспомнили. Загрузили цветами и улыбками. Удивленно посмотрели на китайца. Старые друзья ведь не могли знать о китайце…
Старые друзья рассказали о жизни. Жизнь у старых друзей была старая и неинтересная, но не у всех — у некоторых была новая и на уровне, правда, те не были друзьями. После тостов и спиртного я растрогалась; говорила что-то жуткое о китайском национальном костюме; старые друзья хлопали меня по плечу, я каялась в своей «пропаже» —…но не могла же сказать им я, что ищу собственную субстанцию, собственную потерянную изначальную структуру, которой, возможно, не существует? Я могла только молчать об этом. С китайцем…
Китаец исподволь открывал мне — меня. Той осенью мы часто ездили за город. За городом все другое: небо, деревья, земля. За городом мы с китайцем смотрели на рябину и желтый падающий лист. Шаркали ногами. Садились в электричку, которая удивительным образом не напрягала: наоборот! — ведь я ехала с китайцем, и остального просто не существовало. Я снова различала давно забытое и вспоминала запах опавшей листвы. О, это действительно был настоящий ковер! Ни одно золото мира не могло сравниться с… — далее см. Бунина и Куприна.
Он много чего рассказывал, китаец. Например, древний миф о рождении десяти солнц. Начало помню практически дословно: «За юго-восточным морем… жила женщина по имени Си-хэ. После того как она вышла за Ди-ку, Си-хэ родила десять солнц, купающихся в водоеме Благости…». Рассказывал и об огромном великане Пань Гу, породившем из себя все сущее (причем людей — из собственных вшей), хрестоматийную историю про бабочку и Лао-цзы, когда то ли бабочка не поняла, что стала Лао-цзы, то ли Лао-цзы не понял, что стал бабочкой, — но как-то не банально: его хотелось слушать и слушать, и так — без конца. Китаец чертил на песке запутанные иероглифы, повторяя, что их на самом деле придумали звери и птицы, оставлявшие на земле свои следы, а Желтый император лишь упорядочил странные знаки.
Однажды мы заехали совсем далеко. В «далеко» существовала избушка на берегу реки; в избушке существовал, как мог, друг китайца. Дорога к избушке располагала к возвращению в собственную (не)существующую «изначальную структуру»: узкая тропинка, елки-сосны-палки, шишки, птицы, облака, бульканье рисовой водки в сумке китайца, а также неожиданно открывающийся пейзаж с афроамериканцем, водоемом и неиспорченной бледнолицыми природой.
— Это Джим, мой друг, — сказал китаец, указывая на черного человека.
— Он тоже китаец? — спросила я.
— Нет, он приехал из Вашингтона, он аспирант. Джим сам построил этот домик; он прекрасно разбирается… во всем. Сейчас увидишь, — с этими словами китаец пригласил меня в «домик», внутри которого располагалась маленькая галерея.
— Джим продает картины. Он очень талантлив, — сказал китаец.
Кажется, Джим действительно был талантлив: у него получались неплохие копии Ци Байши. На мгновение я как будто утонула в «Бабочке и цветущей сливе», незаслуженно постигнув вечный закон растения и насекомого, но мне помешали традиционным набором простейших фраз:
— Hello, my name is Джим. What is your name? Do you speak English?
Я обернулась, назвалась Клеопатрой и слабо спикнула по инглишу, снизу вверх — неправильным тоном иероглифа — поглядывая на Джима. В нем умещалось метра два, может — около того. Еще в нем умещались ночь и снег — угольно-черная кожа и белые-белые зубы, ногти, белки глаз — тоже черных. Курчавые волосы выбивались из-под какой-то треуголки времен барона Мюнхгаузена, а остальное прикидывалось вполне традиционным: джинсы, свитер, кеды, только все очень большое и… как бы это… понарошное.
Джим пригласил нас к столу: столом назывался ящик, служивший когда-то тарой марокканским апельсинам. Вместо стульев присутствовали точно такие же ящики, но для бананов и, видимо, распиленные. Китаец достал рисовую водку, огурцы и крабовые палочки. Джим крякнул от удовольствия — видимо, талантливые художники, неплохо копирующие Ци Байши в далеком российском лесу, всегда крякают от удовольствия при виде рисовой водки.
После третьей заговорили про гохуа[23]и традиционные каноны, а после пятой вышли к воде. Я мысленно просила реку рассказать о тайне ее течения, но река молчала, — может быть, Джим с китайцем и знали эту тайну, но едва ли смогли бы раскрыть её мне. Я вспомнила о «Сиддхартхе» и растрогалась — после рисовой водки я часто вспоминала теперь «Сиддхартху», да, впрочем, не только после рисовой. Стало грустно, и я позволила себе прочитать то, что никогда не позволяла — одно стихотворение в жанре ци; и каково же было мое удивление, когда Джим на неизвестном мне инструменте заиграл ту самую мелодию «Ицзяннань»!