Будда из пригорода - Ганиф Курейши
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я никогда не женюсь, ладно?
— Я тебя не виню, — сказала она, отворачиваясь и закрывая глаза.
Думаю, она глаз не сомкнула на этой кушетке, и мне было жаль её. Но я на неё разозлился: за что она себя наказывает? Почему так слаба? Почему не борется? Буду сильным, решил я. В ту ночь я не ложился, так и просидел без сна, слушая «Радио Кэролайн». Одним глазком я заглянул в мир волнующих возможностей, и мне хотелось удержать его и сохранить как образец для будущей жизни.
С неделю после того вечера папа дулся и ни с кем не разговаривал, хотя иногда жестами просил передать соль, например, или перец. Порой ему приходилось изъясняться при помощи сложнейшей пантомимы наподобие сценок Марселя Марсо. Если бы к нам в окошко заглянули инопланетяне, они бы подумали, что наша семья играет в увлекательную игру «Пойми меня!», когда мама, я и мой брат Алли, толкаясь вокруг папы и перебивая друг друга, с азартом разгадывали его попытки без помощи слов объяснить, что сточные желоба забиты листьями, поэтому намокает стена дома, и он хочет, чтобы мы с Алли слазили на крышу и это дело исправили, а мама пусть держит лестницу. За ужином мы обычно сидели и ели рулет с рубленым бифштексом, чипсы и рыбные палочки в полном молчании. Однажды мама расплакалась и шлепнула ладонью по столу.
— Моя жизнь ужасна, просто ужасна! — вскричала она. — Неужели никто этого не понимает?
Мы перестали жевать и уставились на неё с удивлением, потом вернулись к еде. Мама как всегда мыла посуду, и никто ей не помогал. После чая всех как ветром сдуло. Мой брат Амар, который младше меня на четыре года, называет себя Алли во избежание расовых проблем. Он старается лечь спать как можно раньше и на сон грядущий читает журналы мод вроде «Вог», «Харпер и Квин», и вообще все европейское, что ему под руку подвернется. На ночь он надевал детские красные шелковые пижамные панталоны, домашнюю мужскую куртку, купленную на блошином рынке, и свою любимую сеточку для волос.
— Да, я хочу хорошо выглядеть, и что с того? — говорил он, поднимаясь к себе в спальню.
А я вечерами частенько удирал в парк посидеть в провонявшей мочой беседке и покурить с парнями, бежавшими, как и я, прочь от домашнего уюта.
У папы были твердые убеждения по поводу разделения труда на мужской и женский. Оба моих предка работали: мама устроилась в обувной магазин на Хай-стрит, чтобы финансировать Алли, который решил стать балетным танцором и поэтому ходил в дорогую частную школу. Но помимо этого мама тащила на себе весь дом, уборку и стряпню. Во время обеденного перерыва она бегала по магазинам, а вечером готовила ужин. После этого смотрела телевизор до половины одиннадцатого. Телевизор был единственной зоной её полного и непререкаемого влияния. Негласное правило нашего дома: передачу выбирает мама; шансы посмотреть что-нибудь другое были равны нулю. Из последних не растраченных за день сил она выплескивала такой сгусток гнева, жалоб и разочарования, что никто не осмеливался с ней связываться. Она готова была жизнь отдать за сериалы «Стептой и сын», «Скрытая камера» и «Бродяга».
Если по телевизору шли только повторные показы или политические программы, она рисовала. Рука её так и порхала по бумаге: мама окончила художественную школу. Рисовала она исключительно нас: наши головы, три головы на одном листе, — и так год за годом. Три эгоистичных мужика, называлась эта извечная композиция. Она говорила, что никогда не любила мужчин, потому что все мужчины — палачи. Это не женщины, повторяла она, пускали газ в Аушвице. Не женщины бомбили Вьетнам. Пока папа играл в молчанку, она много рисовала, пряча потом альбом за кресло, где хранилось начатое вязание, её детские дневниковые записи военного периода («Ночной воздушный налет») и романы Кэтрин Куксон[19]. Я часто пытался заставить её почитать что-нибудь стоящее типа «Ночь нежна»[20], но она всегда отнекивалась, мол, шрифт слишком мелкий.
Однажды в дни папиной Великой Хандры я соорудил себе бутерброд с ореховым маслом, врубил альбом «Ху» «Live at Leeds»[21]на полную громкость, и, наслаждаясь мощными аккордами «Летнего блюза», раскрыл мамин альбом для рисования. Я знал, что непременно отыщу что-нибудь любопытное, и листал страницы, пока не наткнулся на изображение папочки в чем мать родила.
Рядом, чуть выше него, стояла Ева, тоже голышом, с одной-единственной здоровенной грудью. Они держались за руки, как напуганные дети, на их спокойных лицах не было ни тени смущения или растерянности, они как будто говорили: «Да, мы такие, вот наши тела». Они напоминали Джона Леннона с Йоко Оно. Как это маме удалось сохранить такую объективность? И как она вообще узнала, что они трахались?
От меня ничего не скроешь. Я не ограничился шпионажем за мамой. Так я узнал, что хотя папин речевой аппарат бездействовал, глазами он пользовался на полную катушку. Заглянув в его дипломат, я выудил книги Лу По, Лао Цзы и Кристмаса Хамфри.
Я знал, что самое интересное у нас в доме начнется, если папу позовут к телефону. Так что, когда однажды вечером в половине одиннадцатого раздался звонок, я бросился сломя голову, чтобы первым схватить трубку. Услышав евин голос, я понял, что и сам по ней дико соскучился.
Она сказала:
— Привет, шалунишка, а папа твой где? Почему не звонишь? Что читаешь?
— А что бы ты посоветовала, Ева?
— Лучше заходи в гости, я тебя и просвещу.
— А когда?
— Да как сможешь, так и заглядывай.
Я сходил за папой, который уже стоял в дверях спальни в пижаме. Он схватил трубку. Просто не верилось, что он отважится разговаривать в собственном доме.
— Привет, — хрипло проговорил он, как человек, отвыкший пользоваться голосом. — Ева, рад тебя слышать, любовь моя. Но у меня голос пропал. Наверное, гланды. Можно я тебе с работы перезвоню?
Я поплелся в свою комнату, включил большой коричневый радиоприемник, и пока он разогревался, думал о своем.
Мама в тот вечер опять рисовала.
Произошло ещё одно событие, окончательно убедившее меня, что Божок, как я теперь называл папу, готовится к какому-то важному шагу. Уже ночью, проходя мимо его спальни, я услышал странный, подозрительный звук, и приложил ухо к белой крашеной двери. Да, Божок разговаривал сам с собою, но отнюдь не про себя. Говорил он медленно, каким-то неестественным, более глубоким голосом, как будто обращаясь к толпе. Присвистывал на букве «с» и утрировал свой индийский акцент. Годами папа пытался от него избавиться, чтобы как можно больше походить на англичанина, и тут на тебе, здрасте-пожалуйста. Зачем?
Через несколько недель, в субботу утром он позвал меня к себе в комнату и загадочно спросил: