Наперегонки с темнотой - Рина Шабанова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До встречи оставалось немногим больше часа и, чтобы унять головную боль, я решил пропустить стаканчик виски. Затем еще один. И еще. Я не заметил, как прикончил всю бутылку.
Чем больше я пил, тем злее становился. На всех вокруг. На школу, на учителей, на Терри, на себя и даже на Анну. Я злился на нее за то, что она ушла, оставив в одиночку расхлебывать все свалившееся на меня дерьмо. Будь я трезв, подобное не пришло бы мне на ум, но в хмельном угаре казалось, что она сделала это намеренно. Казалось, ей теперь все легко и просто, и если есть рай, о котором так любят разглагольствовать святоши, то она должна быть именно там.
Одурманенное воображение тут же услужливо нарисовало ее веселой и очень довольной оттого, что смогла оставить всех в дураках. Она смеялась надо мной. Смеялась, тыкала в меня пальцем и все повторяла: «Я так и знала, что ты не справишься, Джон. Знала. Всегда ты был таким — безответственным и самовлюбленным эгоистом».
Однажды эти слова Анна произнесла во время очередной глупой ссоры и надо же, чтобы именно в том состоянии они всплыли в моей памяти. «А не пошла бы ты! — уперев мрачный взгляд в ее улыбающееся фото, шипел я. — Ты обещала, что больше никогда не уедешь. Выходит, лгала? Лгала! Почему я должен один за все отдуваться?»
В минуты бессилия, жалости к себе или злости я нередко вел с ней пространные беседы. Иногда это были диалоги о наших отношениях и воспоминания о прошлом, иногда слова покаяния и слезные мольбы о прощении, реже нападки друг на друга и взаимные обвинения. Но в тот день меня переполняла злоба. Она копилась внутри, раскаляясь и бурля, точно лава в кратере готового вот-вот извергнуться вулкана и в то же время заглушала привычную и уже осточертевшую жалость к себе.
В таком настроении я и заявился в школу. О том, что там произошло, у меня остались лишь смутные воспоминания, но одно несомненно — я был безобразно пьян. Отрывками помню, как громко кричал, матерился, требовал чего-то от миссис Новак, а в итоге врезал отцу девчонки, которую Терри перед тем оттаскала за волосы. Его жене тоже досталось — ее я назвал шлюхой.
Очнулся в этом же полицейском участке. Я сидел в грязной, провонявшей перегаром камере, когда мне объявили, что Терри больше не будет жить со мной. Органы опеки собирались поместить ее во временный приют и уже начали подыскивать приемную семью, а на меня завели дело за драку, оскорбления и порчу школьного имущества. Это и стало поворотным моментом.
Осознав, что могу больше никогда не увидеть дочь, я словно полетел на дно пропасти. А еще с поразительной ясностью вдруг осознал, что если ее заберут, мне уже не выкарабкаться. Это было так странно, ведь после смерти Анны я ее почти не замечал — она просто была рядом.
Остатки разума и родительских чувств порой подсказывали, что я должен заботиться о ней, должен заниматься ее воспитанием, нести за нее ответственность, но без особого труда мне удавалось отмахиваться и от подобных мыслей, и от своих долгов. В тот год мы с ней будто поменялись ролями — не я заботился о ней, а она обо мне.
Множество раз Терри снимала с меня спящего в алкогольном бреду обувь и переворачивала на бок, чтобы я не захлебнулся собственной рвотой, доводила до кровати, если я вырубался посреди комнаты и собирала разбросанные по дому пустые бутылки, тушила забытые в пепельнице окурки и готовила для меня еду, как могла поддерживала порядок и делала массу других недетских вещей. Если бы не проблемы в школе, она совсем не доставляла мне хлопот. Пока я предавался апатии и саможалению, моя дочь, несмотря на собственную боль, молча и терпеливо переносила все трудности.
Я ничего не замечал. Не заметил как всего за год из жизнерадостного, беззаботного ребенка она превратилась во взрослого с серьезными и умными глазами. Из нас двоих ребенком тогда был именно я, она же стала полностью самостоятельной и очень напоминала мне Анну. Те же светлые волосы, огромные синие глаза и тонкий, слегка вздернутый нос с веснушками.
Так или иначе, но с того дня я больше не пил. Совсем. Осознав, что потеряв жену, я чуть было не потерял и дочь, во мне наконец что-то проснулось. Я вдруг вспомнил, что прежде всегда считал себя сильным, а тогда будто впервые посмотрелся в зеркало.
Я ужаснулся увиденному. Оттуда на меня взирал жалкий, обрюзгший, полуопустившийся трус и слабак, но сильнее меня ужаснуло другое. Этот образ так отчетливо напомнил мне собственного отца, что тут же я решил навсегда завязать с алкоголем. Сравнение с ним подействовало на меня как звонкая оплеуха — до скрежета в зубах я стал отвратителен самому себе.
Позже пришел запоздалый стыд. Ежедневно память воскрешала то воспоминание о том, как упившись вдрызг я ползал на четвереньках по дому (при каждой попытке подняться, пол уходил из под ног, я падал, матерился и опять силился встать), пока Терри не устала от моих бесполезных попыток и не дотащила к дивану, на который я и выблевал содержимое своего изрядно проспиртованного желудка; то, как изливал ей душу, зачем-то рассказывая о вещах, которые ребенку знать вовсе не следует; а то вспоминалось, как чуть не ударил ее. Ни разу я не поднимал руку на дочь, а тем вечером разъярился из-за какого-то незначительного пустяка.
А однажды я обмочился. Проснулся наутро в мокрых штанах и долго соображал, почему лег спать в таком виде. Напрягал мозговые извилины в стремлении докопаться, где промочил их, убеждал себя, что меня кто-то нарочно облил водой, выдумывал, будто сам полез в душ прямо в одежде, а может, угодил под дождь или так сильно вспотел… Я перебирал различные варианты, отказываясь принимать единственно верный ответ.
Когда в комнату вошла Терри, я растерянно хлопал глазами, рассматривая растекшееся подо мной желтое пятно. Это бледно-желтое пятно на белом полотне простыни преследует меня особенно часто, а мысль о том, что Терри тоже помнит о нем, порой сводит с ума. Оно стало для меня отметиной позора, символом унижения и стыда, клеймом, что я собственноручно выжег на наших с ней отношениях.
Наверное, этот стыд перед ней я буду испытывать до конца своих дней. В трудную минуту я подвел ее, оставил одну, а сам