Концерт для виолончели с оркестром - Елена Катасонова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Так пусть и она идет с нами!
Алику было уже все равно - гордость там, мужское достоинство, самолюбие, - лишь бы спастись - на шатком плоту, в ледяном бурном море.
- Да не надо же, говорю! - вспыхнула Рабигуль и даже ножкой в мохнатой тапочке стукнула об пол от нетерпения. Гнев вспыхнул в темных глазах.
И этот гнев, эта маленькая, топнувшая об пол ножка сказали Алику все яснее самых ясных слов: он ей не нужен ни в каком качестве. Даже в ранге носильщика.
- Что ж, - кто-то чужой, казалось, говорил за него, - тогда до свидания.
- До свидания.
Что значат слова? Какое свидание? Они же прощались навеки.
Пошатываясь от жестокого, коварного в своей неожиданности удара, Алик вышел на улицу. Ветер стих, потеплело. А его колотила дрожь. Сутулясь, подняв воротник пальто, он зашагал к метро, механически передвигая озябшие сразу ноги.
- Эй, парень! - Контролерша всей своей мощной грудью загородила путь к турникету. - Пьяных не пускаем.
- А кто пьяный? - тупо спросил Алик.
Он стоял перед жизнерадостной контролершей, пошатываясь, сунув руки в карманы.
- Ты, а кто ж еще? - воинственно сказала тетка. - А ну дыхни!.. Гляди-ка, не пахнет. - Она озабоченно заглянула в глаза странному пассажиру. - Да ты никак болен?
- Да, - ответил Алик, и это было, как ни странно, правдой.
4
Падал снег, пушистый и мягкий, февральский снег. Но теперь же стоял декабрь, снегу положено быть сухим, ломким, колючим. Рабигуль так и сказала Маше, когда шли они утром в Гнесинку, а снег падал и падал, и Рабигуль тревожно косилась через плечо на футляр, а Маша смахивала варежкой снег со своей скрипочки.
- Смешно, - засмеялась Маша.
Рабигуль вопросительно посмотрела на подружку.
- Как мы боимся за свои инструменты, - ответила на ее взгляд Маша. Знаем ведь, что футляры надежны.
- Да еще в чехлах! - подхватила Рабигуль.
- А все равно боимся, - закончила фразу Маша. - Дай-ка я зайду с той стороны да и возьму тебя покрепче под руку. Эх, нет твоего верного рыцаря!
- Да, рыцаря нет, - с неожиданной печалью подтвердила Рабигуль.
- И зачем ты его прогнала? - недоумевающе пожала плечами Маша. Стой-ка...
Они остановились. Маша перекинула русые косы со спины на плечи, старательно потрясла каждую - снежинки посыпались на светло-коричневое пальто.
- Надоели! - капризно заявила она. - Честное слово, срежу к чертовой матери! Получим стипендию, пойду к нашему парикмахеру, и пусть сделает мне короткую стрижку.
Вся Гнесинка считала старенького парикмахера в одном из арбатских переулков своим.
- Не кокетничай, - сурово заметила Рабигуль. - Сама знаешь: все твоим косам еще как завидуют. Пошли, а то опоздаем.
И они двинулись дальше.
- А ведь я скучаю о нем, - застенчиво призналась Рабигуль.
- О ком?
Мысли Маши были уже далеко.
- Об Алике.
Маша недоверчиво покосилась на Рабигуль. Бог мой, сколько нежности в голосе! "Подумаешь, какой-то Алик..." Сама она никогда ни о ком не скучала. Ей все и всех заменяла музыка, ни на что и ни на кого времени просто не оставалось. Да и желания.
- Так позвони сама, - добродушно предложила она.
- Никогда! - мгновенно вспыхнула Рабигуль. - И потом, у меня нет его телефона...
- А почему? - все так же рассеянно спросила Маша. Сегодня ее исполнение представляли профессору, и она заранее волновалась.
- Понимаешь, он всегда был рядом... Приходил каждый день... Да и откуда звонить? У нас же нет телефона.
- Откуда! - фыркнула Маша. - Из автомата!
Проигрывая мысленно прелюд, она тем не менее краем уха все слышала. Рабигуль печально молчала.
- А Владька? - вспомнила Маша. - Он за тобой вроде бегает.
- Владька - бабник. - Рабигуль с трудом выговорила непривычное для нее, грубое слово. - Пошел провожать и сразу полез целоваться.
- Ну и что? - удивилась Маша. - Подумаешь...
Я уж сто раз целовалась. Ничего особенного! Довольно скучно.
- У нас не так, - обронила сдержанно Рабигуль.
- У вас - это, что ли, в Талды-Кургане? - с ласковой насмешкой уточнила Маша.
- У нас, уйгуров, - с непонятной для Маши гордостью ответила Рабигуль.
- Ну-ну, - уважительно протянула Маша. - Не останься в девках с этой своей гордостью. Мы ведь на третьем курсе уже.
Так они шли, безмятежно болтая о самом, что там ни говори, в жизни главном и трудном, а снег все валил с небес, укрывая, убаюкивая Москву, и казалось, смягчал людские сердца. Близился Новый год, а за ним и сессия, а перед ним - зачеты. Как-то портили они, собаки, праздник. А может, и украшали, особенно если удавалось их поскорее сбросить.
* * *
Любовь Петровна с тревогой покосилась на сына.
Что же все-таки с ним творится? Похудел, осунулся и каким-то стал злым. Ну не злым, так раздраженным, колючим. Чуть что - срывается и грубит, спросишь о чем - не отвечает: делает вид, будто не слышит. И не доберешься до него, не дозовешься, не достучишься.
Молча съедает по утрам, что там она приготовила, и уходит. Вечером сидит в своей комнате за столом - над книгами, чертежами, или валяется в чем попало на неубранной с утра постели. А мать уж и замечание сделать боится, и застелить не смеет. Стукнет тихонечко в дверь костяшками пальцев.
- Может, поешь?
- Неохота.
Тикают старинные стенные часы. На их фоне еще отчетливей тишина в доме. И, спасаясь от этой гнетущей, вязкой, осязаемой тишины, Любовь Петровна включает старенький телевизор. На экране какая-то муть, или это ей только кажется? Не до телевизора ей теперь.
Там, за дверью, в крохотной комнатушке, мается ее сын.
А она не в силах помочь, потому что не знает. Как же он похож на отца! Весь в себе... Ах, Петр, Петр! Эта рана не заживет никогда. Молча прожил с ней пятнадцать лет, молча ушел к другой. Не совсем, конечно, молчком: буркнул несколько слов - медленно, неохотно, словно кто клещами из него вытягивал, - и ушел. А она осталась позади, в прошлой жизни, оцепенев от боли, непонимания. Такой молчун, такой угрюмый, и вдруг...
Как это получилось, что он кого-то нашел, за кем-то ухаживал, объяснялся? Стыдно и страшно вспомнить - а и забыть невозможно, - как она пыталась понять, жалко, беспомощно вопрошая:
- Кто она такая? Откуда взялась?
- Не важно.
Вот и все, что услышала в ответ Любовь Петровна.