Мирович - Григорий Петрович Данилевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эх, люди, право! Лезут!..
— Ой, руку отдавили! Ноженьку…
Толпа, хлынув от площади, разорвалась на два течения. Одно, волнуясь и кружась, захватило и повлекло влево по Невскому тех, кто стоял у сада гетмана. Другое потащило вдоль Конюшенных тех, кто находился правее против собора.
Фонвизин, приплюснутый меж бородами, пахнувшим ворванью и москателью лавочником и толстою, красной как рак попадьёй, увидел издали, в облаке пыли, раз и другой мелькнувшие плечи и шляпу Ломоносова. Он попробовал освободиться, но тщетно. Бурный народный поток, сжав его, как в тисках, уносил его дальше и дальше вперёд. Ломоносову бросилось в глаза взволнованное лицо Пчёлкиной. Она стояла на чьём-то крыльце, сумрачно, недовольно глядя на бежавшую мимо неё толпу…
Екатерина проехала в новый, ещё не освобождённый от лесов, Зимний дворец. Здесь, окружённая свитой, она показалась народу с сыном в верхнем, и теперь существующем фонарике, над правым крыльцом.
— Манифест пишут, совещаются, — стало слышно в толпе. — В старый дворец созван сенат и синод.
Подъезжали новые экипажи, скакали верховые.
Глухо гремя тяжёлыми колёсами и лафетами, на площадь въехала артиллерия. Пушки разместились по углам площади и у въездов в ближние улицы.
Ломоносов стоял у Адмиралтейства. Он видел, как с портфелью под мышкой, трусцой, на длинных, юрких ножках прошёл в дворцовые ворота любимец гетмана — президента академии, Григорий Теплов.
«Вот чьё перо понадобилось в столь важный момент! — с горечью подумал Ломоносов о своём давнем недруге. — Напредки сведом буду… Немного хорошего предвещают негоции с таким конфидентом[179]… Пора, знать, и восвояси».
Он сходил домой, наскоро пообедал и опять вышел на улицу. Но не успел он добраться до Гороховой, как народ снова откуда-то хлынул и его увлёк ко дворцу. Вечером площадь огласилась новыми громкими криками — Екатерина села в карету. Провожаемая войском, она ехала к старому елисаветинскому дворцу.
Унесённый волнами народа, Ломоносов очутился у фонарного столба в Морской, на углу разъездной дворцовой площади. Перед ним по Невскому равнялись шеренги преображенцев, семёновцев и конной гвардии; направо, по Морской, — измайловцы, артиллерия и армейские полки.
Кто-то тронул Ломоносова за плечо. Он оглянулся; перед ним стоял Фонвизин.
— Каковы события, каковы! — сказал Денис Иваныч.
— Да, смуты и всякой сутолочи немало! — досадливо ответил Ломоносов, вспоминая о Теплове. — Мах-мах, и увезли, начали новое царение. Всё это больно уж скоро…
— Не понимаю вас, — удивлённо произнёс Фонвизин.
— Не понимаете? А как те-то, сударь, одумаются и пойдут сюда из Рамбова?
— Да кому идти?
— Как кому? У Петра Фёдорыча, друг мой, с голштинцами, помните, более пяти тысяч войска.
— Отстоим, Михайло Васильич, что вы, отстоим! — сказал Фонвизин. — Город оцеплен, и к государыне то и дело подводят языков… слышали, сколько уж явилось с покорностью?.. Оба Шуваловы, Трубецкой, Воронцов; в Кронштадт послан адмирал Иван Лукьяныч Талызин[180] — привести флот к присяге.
— А Миних? — сердито подняв брови, произнёс Ломоносов. — Он один, сударь, чего стоит!
— Что Миних! Старый немчик!.. мы и его…
— Ну, не суди так зазорно! Минихами, брат, не очень-то шутят… Они…
Ломоносов не договорил.
Дворцовая площадь, как по мановению волшебного жезла, вдруг смолкла. Взоры всех обратились к крытому парадному подъезду, выходившему на Морскую. Был девятый час вечера, но на улице было светло. Ломоносов опять где-то в толпе увидел Пчёлкину.
На подъезде в кругу сенаторов, генералитета и первых чинов двора показались два невысокого роста, в лентах и светло-зелёных гвардейских кафтанах, офицера: один живой и худенький, другой плотнее и с виду представительный и важный.
— Батюшки, да ведь это государыня и Дашкова! — произнёс, прикипев на месте, Фонвизин. Он ухватил мягкою, тёплою рукой похолоделую, жилистую руку Ломоносова и более не мог промолвить ни слова.
Екатерина была одета в Преображенский, старой формы кафтан капитана Петра Фёдорыча Талызина; Дашкова — в такой же кафтан лейтенанта Андрея Фёдорыча Пушкина. Придворные рейткнехты[181] подвели к крыльцу белого, в тёмных яблоках, и светло-гнедого коней.
— Садится, садится верхом! — пронеслось в толпе. — Откушала, пресветлая, у окон-то: с улицы было видно…
— Да куда же это?
— В поход, видно…
— В какой?
— Отстаньте, что вы, право!..
Екатерина села на белого, Дашкова — на гнедого коня. Обе отъехали несколько шагов к Невскому и остановились. Волосы Дашковой были подобраны под шляпу. Развитые, светло-русые косы Екатерины густыми, волнистыми прядями падали из-под треугола на зелёный с красным воротом кафтан. Через плечо императрицы была надета андреевская голубая лента.
— Слу-шай! На кра-ул! — раздались слова командира.
Ружья звякнули. Войско отдало честь государыне.
Екатерина, с улыбкой взглянув на Дашкову, ловко вынула из ножен шпагу, хотела её поднять и смешалась. Краска залила ей лицо. Шпага оказалась без темляка.
— Темляк, темляк! — пронеслось в ближних рядах.
Из передней шеренги конногвардейцев, на большом, раскормленном вороном коне, вылетел и подскакал к императрице моложавый и, как девушка, застенчивый, близорукий, круглолицый вахмистр. Он снял с собственного палаша темляк и, приподняв шляпу, дрожавшей рукой почтительно подал его государыне.
— Благодарю! — сказала Екатерина, сдержав лошадь и ласково кивнув ему через плечо.
— Кто это? Кто? — заговорили в рядах.
— Батюшки светы! — произнёс, всплеснув руками, Фонвизин. — Да ведь это наш кандидат в архиереи…
— А ты нешто его знаешь? — спросил Ломоносов.
— Как не знать! За леность и повседневное нехождение в классы, вместе с Новиковым, выключен из наших московских студентов, а теперь масон и друг Орловых.
Кандидат в архиереи в эту минуту был в большом затруднении. Его молодой вороной, став рядом с белым конём императрицы, решительно не хотел отъезжать прочь. Он тронул его шпорами, — конь подался вперёд, фыркнул, но, помня манежную езду, замотал головой и осел назад. Он дал ему шенкеля, конь взвился на дыбы, и опять ни с места.
— Не судьба, сударь, — желая одобрить растерявшегося вахмистра, с улыбкой сказала Екатерина. — Ваша фамилия?
— Потёмкин! — вспыхнув по уши и заморгав большими близорукими глазами, ответил с рукой у треугола белолицый и чернобровый вахмистр.
Екатерина прикрепила темляк, подняла шпагу и смело, одобрительно-приветливо взглянула на окружавших, на публику и генералитет.
Это была уже не жалкая, в траурном платье, гонимая женщина, а величавая, гордая орлица, готовая взмахнуть крыльями и подняться в недосягаемую высь. Она, глядя всё так же смело и приветливо, как бы салютуя, повела шпагой, тронула поводом и шагом двинулась вправо по Невскому. Свита, волнуясь разнообразными мундирами, лентами и звёздами, верхами последовала за ней. Кто-то, проезжая мимо Ломоносова, сказал соседу, указывая на императрицу:
— Перст Божий, промысел…
«Увидим ещё, увидим! — думала невдали от него, глядя на общее ликование, Пчёлкина. — Дашковой тоже